Вдруг они все сразу подняли скрытые пюпитрами трубы, взяли лежавшие у ног барабаны. И вся сцена налилась густым пламенем металла. Тонкая белая палочка поднялась в руке капельмейстера, и струящийся каскад металла заслонил лица.
Русский народный гимн грянул со сцены, словами молитвы за Царя земного обращаясь к Царю небес. Звукам труб и флейт вторили голоса полковых певчих, скрытых под подмостками. Казалось, сквозь рев труб и треск барабанов прорывались невидимые голоса любви к Родине и гордости ее мощью и силой.
Эти звуки сдавили грудь Тверской. Еще больше алмазных капель стало падать на тонкие ключицы Тани Саблиной, и эти алмазы лучились отражением огней. Тверская обняла Таню. Она жалела, что у нее не было этих святых и чистых слез.
— Царствуй на страх врагам!
Ревели басы и геликоны, а внизу рокотали барабаны, и к небу лилась горячая мольба четко слышными голосами певчих.
— Ца-арь православный! Бо-же Царя храни…
Едва смолкли звуки оркестра, внизу закричали «ура», и после громов поющей меди крик тысячи людей показался слабым. Сквозь «ура» прорывались крики:
— Гимн!.. Гимн!..
Отторгнутые от лиц музыкантов трубы по знаку капельмейстера опять закрыли лица, снова металл залил пламенем всю сцену. Грянул оркестр, медными воплями потрясая зал.
Казалось несокрушимой его сила, казалось до Бога доходящей молитва труб и голосов. Весь зал пел теперь с оркестром.
— Боже Царя Храни!..
XXXV
Программа концерта была велика и разнообразна. В первом отделении играли пьесы для всего, слишком в тысячу инструментов хора, управляемого несколькими капельмейстерами. Во втором отделении шли солисты и номера, исполняемые только медным хором, а в третьем отделении на смену музыкантам выступала придворная певческая капелла и хоры солдатских детей, по старине называвшихся в публике «кантонистами». Пели хоровые вещи.
Сольные номера начинались игрой на флейте флейтиста Измайловского полка. Потом был дуэт корнета и баритона. На корнете играл корнетист Лейб-Гвардии Финляндского полка и на баритоне казак-атаманец. Третьим выступал Ершов.
Ершов вышел на небольшую эстраду, устроенную посередине оркестра, и унтер-офицер Гордон услужливо поставил ему легкий пюпитр с нотами. Ершов отставил пюпитр в сторону. «Чего там с нотами, — подумал он, — могу и без нот. Слава Богу, я не какой-нибудь завалящий трубач, не растеряюсь». Он не волновался нисколько и вполне владел собой, потому что в эти последние две недели усиленных репетиций и занятий проникся ненавистью и презрением ко всему свету. А кого презираешь и ненавидишь, того не боишься и перед тем не волнуешься.
Адъютант и капельмейстер учили его, чтобы до начала игры он держал корнет по уставу, в положении «смирно». Но когда Ершов вышел на эстраду и оглянул зал, полный зрителями, он взял корнет в обе руки, как, он видел, держат инструмент «настоящие» музыканты.
Острыми своими степными глазами он различал каждое лицо в зале. Он видел, как в боковой ложе вдруг встал со стула их адъютант, штабс-ротмистр Заслонский, и как краска разлилась по его лицу. Его жена, Валентина Петровна, приложила свой маленький перламутровый бинокль к глазам.
«То-то, волнуешься, — подумал Ершов, — а я — никаких!.. Мне что! Наплевать!»
Это «наплевать» возвышало его в его сознании над людьми, волнующимися по пустякам.
Ершов перевел глаза на Царскую ложу. Он ясно видел Государя. Его Лицо показалось ему бледнее и озабоченнее, чем было тогда, когда он видел его на летнем параде. Большие сине-серые глаза приковали Ершова. Он не мог держать взгляда Государя. Он перевел глаза дальше по ложам и увидал Тверскую. Милое лицо ее было оживлено. Ершова почему-то это прелестное лицо только раздражало. Он злобно подумал:
«Уничтожить бы такую… в порошок стереть… Ее и Государя… Чтоб и духу их не было!.. Праведники тоже!.. Всех к черту — праведников».
Мысли летели. Дерзкие и смелые. Они возбуждали его. Казались ему значительными и долгими, а между тем все продолжалось одну или две секунды.
«Папаша бы с мамашей меня увидали. То-то возгордились бы! А чему гордиться? Разве они понимают, мужики? Кто я? Талант! А они все — так, пустота. Умрут — только вонять будут… Сволочи!»
Одним ухом Ершов ловил интродукцию и ждал, когда ему вступать. И вдруг насторожился и впился глазами
в капельмейстера. Мелькнула на секунду яркая и жгучая мысль, оформилась в слове «раб» и застыла. В ушах зазвучал недавно слышанный чистый женский голос, певший под рояль то самое, что ему надо сейчас играть. Он приложил корнет к губам. Все исчезло. Беззвучно перебрал он пальцами вентиля, пробуя, слушаются ли пальцы. Ершов видел теперь только палочку капельмейстера. Оркестр сдержал сильные аккорды, вздохнул последний раз, и отчетливо, все Нарастающими звуками любви и Страсти, вступил Ершов на своем прекрасном серебряном инструменте.
Он уже ни о чем не думал.
— Как чудно игг'ает этот кавалег'ист, — сказала Вера Константиновна со своей красивой картавостью, — нельзя повег'ить, что это пг'остой солдат.
Тверская не сводила глаз с Ершова. Она про себя шептала слова романса, и ей казалось, точно она ведет корнет за собой.
«Ах, затянул, — досадливо поморщилась она. — Это капельмейстер виноват. Как тянет аккомпанемент, как глушит. Портит ему. А он совсем молодцом».
Игра кончилась, и Тверская сказала:
— Совсем молодцом.
— Да, не правда ли? — прозвенел свежий, юный голос Тани. — Не правда ли, какие удивительные у нас солдаты! Они все такие! Потому что… потому что у нас Государь такой.
Большие глаза ее были опять полны слез.
Тверская обернулась к ней. Коля и Таня, сияющие от сознания, что они связаны с этими молодцами тем, что они тоже русские, такие же русские, как эти талантливые солдаты, которым нет равных в свете, сжимали друг другу руки. Оба были красны от счастья.
XXXVI
В антракте солистов потребовали в Царскую ложу. В аванложе собралось все высшее Начальство и командиры полков. Маленький, щуплый Измайловский флейтист из кантонистов шел впереди, за ним Финляндец, после него Ершов и сзади всех стройный Атаманец в голубом мундире с желтыми этишкетными шнурами и с подтянутою тяжелою саблею на боку.
В аванложе начальство спорило, как представляться Государю, с инструментом или без инструмента.
Измайловский командир доказывал, что всегда представлялись с инструментами, командир Атаманского полка, молодой Великий Князь, говорил, что он помнит, что, когда его отец был Главнокомандующим войсками Петербургского округа, то представлялись без инструмента.
В аванложу из Царской ложи вышел Главнокомандующий. Высокий и стройный в мундире Лейб-Гусарского полка, он окинул острым взглядом вытянувшихся музыкантов и на вопрос начальников, как быть, сказал:
— Я думаю, им свободнее будет без инструментов. Ты как полагаешь? — обратился он к Атаманцу, державшему большой тяжелый белый баритон. — Инструмент тебе мешать не будет?
— Никак нет, Ваше Императорское Высочество, а только без инструмента способнее.
— Ну, вот… Я это и говорю. Положите, ребята, инструменты.
Солисты сложили в углу, на стульях, инструменты, и едва они успели стать по полкам, как вышел Государь, Императрица с Наследником и Великие Княжны.
Ершов впился глазами в Государя. Он старался внушить себе, что Государь такой же человек, как и все другие, даже хуже многих, — это ему много раз говорил Ляшенко. Но сердце у него стало усиленно биться, туман лег на глаза, и неясен и нечеток виделся ему Государь. Точно часть сознания покинула Ершова. Он слышал, как громко и смело отвечал финляндский музыкант Государю, и видел, как Государь ему передал коробку с золотыми часами. Командир полка повесил цепочку вдоль лацкана его мундира. На секунду сзади Государя выдвинулось знакомое лицо их командира полка, и Государь остановился против Ершова.
Ершов вдруг понял, что все, что говорил ему Ляшенко, — неправда. Его свободный ум, его воля, его дерзкие мысли все пропало куда-то, и он боялся лишь не услышать или не понять вопроса Государя.