Выбрать главу

— А как же? — начал, было, Андрей Андреевич и запнулся. Ему вдруг захотелось сказать про те голоса, что слышит он в воздухе, про те тени, что видит он возникающими из стен, про весь тот невидимый мир, который — для Андрея Андреевича это было несомненно — существует.

Но Андрей Андреевич не сказал ничего. Когда он шел домой по взбаламученному, шумному Петербургу, он думал:

«Дьяволу служим… Не зря этот повесил дьявольскую икону. Насчет старухиных предрассудков это только хитрость. Ну, что же! Может быть, ему и лучше служить?.. Отлично! Будем служить дьяволу!..»

Закатное летнее солнце было низко. Красными огнями пылали стекла домов, точно за ними, позади занимался пожар. Вдруг Андрей Андреевич почувствовал какой-то неопределимый внутренний толчок. Он поднял голову.

Он шел по площади. На ней был храм. Широкие ступени, вход низкою аркою, двери дубовые раскрыты. Пусто и темно было внутри. Чуть мигали редкие огоньки лампадок. Над аркою входа вилась славянскими буквами золотая вязь, горела на солнце. Андрей Андреевич вгляделся в надпись.

— «Созижду Церковь Мою и врата адовы не одолеют ю»…

V

Андрей Андреевич занял в Совете видное место. Его там оценили. Оценили его ум и беспринципность, а главное — его преданность революции. И в самом деле, он так просто и без колебаний отошел от России, — сначала к революции, а потом к Третьему Интернационалу.

Сделать это ему было легко.

Россию он никогда не любил и не понимал. Его сердце не трепетало от гордости, что в Калише говорили по-русски и там висели русские вывески и бело-сине-красные флаги. Его не трогало, что какие-нибудь самоеды были православными или что на Камчатке был свой епископ. Он никогда даже не думал о таких пустяках.

Россия представлялась ему только каким-то колоссальным, скучным, серым пятном с чахлыми березами, деревянными избами и кроватями с клопами. Теперь он легко сошелся с самыми крайними членами Совета. И заискивающее подобострастное «товарищ», произносимое так, как раньше говорили «ваше сиятельство», геркулесами вроде Хоменки и какими-то безработными уголовным прошлым, ему даже льстило.

К его квартире каждый день подавали автомобиль.

— Пожалуйте, товарищ… Садитесь, товарищ… Разрешите закурить, товарищ.

Подле него Хоменко. Красивое, упитанное лицо лоснится самодовольством. Под глазами синяки. От Хоменки припахивает тонким французским вином и хорошими духами. На его толстых пальцах перстни, ногти отполированы и блестят розовым агатом. От мускулистых рук веет зноем сильного тела.

— Хоменко мой? — говорю, ласково жмурясь, Андрей Андреевич.

— Ваш, товарищ, — отвечает подобострастно Хоменко.

Андрей Андреевич вспоминает, как вчера, в Смольном, маленький, щуплый еврей бил по зубам рабочих-красногвардейцев и, шипя и плюясь, кричал шепелявым акцентом:

— В-ви с-с-с-во-л-лачь!

«Вот захочу и ударю по лицу Хоменко, буду на него топать ногами, плевать — а он будет извиняться. Ведь хорошо! А кто я? Андрей Андреевич… Никто никогда не интересовался даже узнать мою фамилию, кто я такой, чем я живу. Тверская, бывало, скажет: «Андрей Андреевич, завтра в три часа пройдем с вами Рубинштейна и Гуго Вольфа». — «Слушаюсь…» Придешь к Сеян, Варвара Павловна надует губки, топнет ножкой и крикнет капризно: «Да играйте же, Андрей Андреевич, что вы мокрицею у рояля сидите»… И заиграешь… «Ах, Боже мой! Танго, танго я хочу, а он, нелепый человек, вальс играет… Никогда не угадает…» Офицеры, Морозов — многие на «ты»… А едут куда-нибудь, не пригласят… А теперь… Захочу — и Сеян будет в глаза смотреть».

— Товарищ Хоменко, а что, если бы, скажем, у некоей балетной артистки я заподозрил спрятанные пулеметы, мог бы я с обыском прийти?

— Простое дело! Ордерок изготовить и вся недолга!

— А Временное правительство?

— Плевать нам на Временное правительство!

— Хорошо… Ну, а если, скажем, некая прелестная молодая танцовщица по совершенно точным сведениям оказывается дочерью сверхсрочного вахмистра, старорежимника и убежденного контрреволюционера?

— Может, угодно, товарищ, предоставить ее под арест на вашу квартиру? Для политического, значит, вразумления! — смеется Хоменко. Он деликатно похлопывает своей увесистой ладонью по угловатому тонкому колену Андрея Андреевича и участливо спрашивает:

— Справитесь ли?

«Это революция… Вот и плоды ее. Вот ее завоевания, — думает Андрей Андреевич. — Рухнули условности, расширились возможности, и дурак будет тот, кто не воспользуется. А почему бы и нет? Я коммунист. Это мне ничего не стоит».

А Хоменко продолжает угодливо:

— А я что хотел доложить, товарищ. Может, наш «панкарт» вам не нравится. Тогда можно вам расчудесного «ролс-ройса» предоставить. Только слово молвите.

Андрей Андреевич раскуривает тонкую сигару, — вчера ему в Совете подарили целую коробку, и говорили

— Вот вам и евреи, товарищ. Разве худо правят?

— Уж куда лучше, товарищ…

«Панкарт» покачивается на выбоинах мостовой, выезжает на шоссе, летит по лужам. Яркая весна кругом.

Улыбаются зеленые поля. Словно веселый пикник, с корзинами провизии и вина они едут на фронт «укреплять революционное сознание».

На ночлег, в лучшей хате селения, у старосты, почтеннейшего седобородого крестьянина, Хоменко командует:

— Эй, пошевеливайся, борода… Ты самовар взогрей. Яичницу чтоб хозяйка живо сготовила, да ветчинки накроши. Ты понимай, кто едет. Делегат от Совета солдатских и рабочих депутатов. Шишка!

Молодая сноха, красивая, полногрудая баба, крепкая и ловкая, шлепая босыми ногами по доскам некрашеного пола, стелит для Андрея Андреевича постель.

Хоменко, выпивши водки и вина, раскрасневшийся и красивый, щиплет молодку и говорит Андрею Андреевичу:

— Пущай хозяюшка вам, товарищ, бока ночью погреет, поспит с вами.

Андрей Андреевич смотрит на молодку, на ее гибкие движения, на ее широкие бедра и довольно улыбается в свою черную бородку. Но ему почему-то становится стыдно, и он мямлит, шепелявя:

— А что, товарищ хозяйка, клопов-то у вас нет?

Вечером Андрей Андреевич сидит в деревянной галерейке, идущей вдоль избы, вдыхает деревенский запах клейких листочков березы, коровьего навоза и соломы, дымит папиросой и мечтает.

В сарае за стенкой слышится монотонными порывами журчание молока выдаиваемой коровы. Молодка говорит кому-то раздраженным голосом:

— Ишь, наехали, енералы какие! Пропади они пропадом. Очкастый!.. Спать с им, слизняком вонючим, ложись… Нашли дуру… Царя на них нету… Кто их знат, кто такие! Разбойники! Матрос-то давеча щипанул — посейчас болит… окаянный… Ни суда, ни расправы на них нет.

Андрей Андреевич криво улыбается. Ему хочется крикнуть, одернуть бабу. Но в его мыслях встает услужливое, все сияющее подобострастием, сытое лицо Хоменки. Он думает о том, как тот завтра будет подсаживать его в автомобиль и как сам он с важностью развалится на, подушках.

И, как тогда на площади Финляндского вокзала, когда смотрел он на расходящуюся толпу, невольно, в приливе внезапного отвращения к Хоменке и к себе самому, проносится в его уме короткое и четкое, как хлыст, слово: «Подлецы!..»

VI

На фронте, на позиции, бахали пушки и над темным сосновым лесом вспыхивали белыми дымками шрапнели. Немцы вели проверочную стрельбу по секторам. Весенний, упругий, приятно холодный и ароматный ветер вздувал дымы разрывов и уносил их по голубому простору.

Хоменко рядом с Андреем Андреевичей; пожимался в автомобиле, и от него сильнее пахло крепким, здоровым, давно не мытым мужским телом. Автомобиль скрипел и фыркал по разбитому шоссе, зарываясь в грязь и брызгая блестящими на солнце серо-коричневыми каплями. Они въехали в деревню. По ней повсюду с бездельным видом шатались солдаты. На въезде, у избы с разбитыми окнами, заткнутыми тряпьем и заклеенными газетной бумагой, две сестры милосердия в кадке стирали на дворе белье. Коричневые юбки были подоткнуты выше колен, на ногах сапоги. Выше голенища были видны шелковые черные чулки. Под платками тонкие худые лица. Услышав гудок, женщины подняли головы навстречу. Большие глаза испуганно глядели на автомобиль, и зазябшие красные руки беспомощно опустились вдоль тела…