Четыре долгих часа говорил он. Четыре долгих часа глотала толпа его слова, упивалась ими, смотрела в рот этому черному человечку на кривых ногах, потела, почесывалась и вздыхала.
Андрей Андреевич рассказывал, как при проклятом царизме преследовали и угнетали простой народ, крестьян и рабочих, как на их горбу отъедалось, жирело и пьянствовало дворянство…
Толпа довольно вздыхала. Солдаты переглядывались и шептали.
— Правда оно. Правильно.
Он говорил о том, что Россия самая негодная, самая темная, самая позорная страна в мире, где народы угнетены, где не дают жить ни поляку, ни еврею, где запрещают учить детей языку матери, где все неграмотные. Он рассказывал грязные сплетни про Царя, ругал его последними словами, клеветал на него, лгал на Царицу и Царевен, и толпа, три месяца тому назад певшая после переклички гимн, шипела, загораясь злобою:
— Ишь, ты! На кровушке нашей что делали! Амурами занимались, а мы кровь лили.
Он говорил о несправедливости и ненужности войны, начатой ради интересов капиталистов-богачей Англии и Франции, и о том, что офицеры и генералы куплены большими окладами, чинами и орденами и за то гонят на убой солдатское стадо.
— Правда. Все правда, — благоговейно шептала толпа. Странными, но заманчивыми казались людям эти небывалые слова презрения к России и ругань по адресу Царя и генералов. Точно заглядывали солдаты в бездну. То, о чем прежде они думали со страхом и благоговением, к чему подходили с трепетом: Бот, религия, Царь, Россия — все оказывалось ничего не стоящим мусором. Андрей Андреевич прервал речь. Он сдвинул на затылок черную, конусом, барашковую шапку, вынул из золотого портсигара папиросу, перегнулся к горевшей под образами лампадке, раскурил и пренебрежительно сказал:
— Погасите… воняет.
Чьи-то услужливые темные заскорузлые солдатские пальцы поспешно придавили пламя.
Андрей Андреевич звал солдат к свободе и говорил, что эта свобода добыта для народа через его избранников, сбросивших иго царизма.
Глухая непогодливая весенняя ночь давно спустилась над деревней. Голые деревья качались под порывами ветра, и мелкий дождь сыпал по стеклам.
Время исчезло для солдат…
В их душе поднималась горечь, что так много лет они прожили с завязанными глазами и не попользовались жизнью. Их томила жажда, как можно скорее наверстать потерянное и вкусить этой сладкой свободы, сбросив с себя надоевшую узду надзора.
Андрей Андреевич рассказывал, как пришлось Царю, наконец, услышать грозный голос народа и подписать отречение, как в Петербурге солдаты убивали офицеров, не пожелавших идти за народом, как там сами солдаты выбирают себе начальников, не стесняясь ни званием, ни чинами. Там офицер — товарищ солдату, и там солдат получает столько же жалованья, как офицер.
Он говорил, что теперь такое время, когда надо убивать каждого начальника, мешающего народу творить его волю. Он говорил о том, что врагом народа являются все богатые, капиталисты и буржуи, все те, кто измывается над народом, сидя на его горбе. «Отныне — мир хижинам — война дворцам. Не плошками в царские дни, а иллюминацией пожаров помещичьих усадеб да будет освещена свободная Русская земля! Народ сам установит свои законы и порядки».
Ершов стоял позади Андрея Андреевича, и честолюбивые мысли неслись в его голове. Он вспоминал, как старый пан Морозов, бывало, травил собаками лисиц и как подобострастны были перед ним Винодей и Иоська.
«Теперь я потравлю», — думал Ершов и расправлял широкие плечи. То, о чем смутно и неясно говорил ему когда-то учитель Ляшенко, теперь вставало ясное, влекущее и сильное. Словно широкие ворота вдруг открылись перед ним. Пускай он талант музыкальный, но всякий талант возвышается над толпою. Что стоит ему заставить этих самых солдат выбрать его начальником? Завтра он обещает Сисину покрыть его преступление, и здоровые кулаки и грубый бас Сисина убедят всех подать на выборах за него. Он, Ершов — командир полка. Он, Ершов — начальник дивизии! Покажет он Морозову кузькину мать. Припомнит ему и яблоко в саду, и Евгению на заводе.
На всех лицах кругом светилась та же распаленная жажда.
Протрезвевший Гордон мечтал о свободе ходить по пивным в расстегнутом мундире, играть на бильярде. «Я бы — думал он, — теперь в офицерское собрание забрался бы да на тамошнем бильярде игранул. Вот это свобода!»
Чмокал толстый губами под образами Сисин, перебирал в памяти девчонок из деревни. Текли слюни с углов рта. «Всех бы так, как Аришку, на сеновал… Важно!.. И не плакала даже. Что ей! Отряхнулась и пошла. Как кошка. Я, мол, жалиться буду! Ну-ка, жалуйся теперь, когда, может, меня начальником что ни есть главным выберут. Тогда сам себе голова. Какие законы поставлю, те и есть».
А со стола неслись четкие и возбуждающие слова и опьяняли и мутили головы слушателей:
— Мир хижинам, война дворцам! Мир рабочих всех стран. Да здравствует братское единство революционных рабочих всех стран!
Да здравствует социализм!
Вся власть в государстве должна быть в руках Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, ибо они представляют огромное большинство народа.
Мы стоим за то, чтобы крестьяне, по собственному решению большинства самих крестьян на местах, брали всю землю тотчас, увеличивая таким образом производство хлеба и мяса для солдат.
Мы зовем народы, все без исключения, кончить эту войну не насильственным, но истинно демократическим миром, дающим свободу всем решительно народам и племенам.
Верное и немедленное средство для того, чтобы закончить войну, есть только одно — братание солдат с обеих сторон на фронте.
Нет силы более грозной для наших врагов, для помещиков, богачей, банкиров и министров, чем союз рабочих и солдат.
Да здравствует единение рабочих и солдат, да здравствует свобода!
IX
В бледные окна через солдатские спины уже проглядывало весеннее утро. Под затянутым пролившими дождь тучами небом низко лежала над черными полями алая полоса рассвета. По грязной, весенней дороге шлепали ногами кони: откуда-то шел казачий взвод.
Старый подхорунжий, дед Мануил, в насквозь промокшей шинели, с крестами всех четырех степеней и медалями на груди, увидал автомобиль у избы, толпу солдат и остановил свой разъезд.
— Что за народ? — спросил он, хмуря седые брови.
— Начальство из Петрограда приехало.
— Како-тако начальство? — скривил губы Мануил.
— Епутат с мандатами от солдатского и рабочего совета.
— Чиво ему здесь делать?
— Орательствует перед комитетами.
— А ну… Послушаем.
Дед протиснулся к двери и скромно стал в сторонке, у стены. Першило у деда Мануила в горле от табачного дыма. Увидал дед внучка Димитрия и рядом с ним черного в очках кривоногого господина. Мануил слушал. Руку к уху прикладывал. Голову наклонял, сомневался: — да точно ли так, не прослушал ли какого слова? Головою покачивал дед Мануил. Вот приподнялся старый казак, оперся о плечи ближайших солдат, про себя прошамкал, будто поверял свою мысль — так ли ее высказал?
— Арештант!..
И оттолкнул ближайших солдат. Силен, крепок и жилист был дед Мануил. Он шагнул прямо к столу разметав в стороны, кто был по дороге. Он грозно сдвинул брови.
— Арештант! — крикнул он. — Шпиён ерманской! Хватай его, робята!
— Что вы, товарищ? — сказал примирительно Гордон. — Человек дело рассказывает, а вы пришли, незванные, непрошенные.
— Димитрий! Митенька! Толкай его сюда, сволокем до начальства.
— Это кто? — сверху блеснул очками Андрей Андреевич, и лицо его побледнело. — Казак?
— Робята, кто в Бога верует, хватай его! — крикнул Мануил и протянул цепкие, коричневые, в мозолях руки, стараясь поймать за ноги бросившегося в толпу Андрея Андреевича.
— Товарищи! Что же это казаки опять себе позволяют!
— Бей казаков!
— Ишь, бей, он при револьвере, а мы, дурье, пришли мирные.
— Хватай, товарищи, его так.