— И сын остался без отца, и батальон осиротел. — Капитан Тагиев размял в ладонях сухой комок брустверной глины. — Теперь ты — отец батальону. Вот и будь, как Баканидзе, добрым к друзьям и беспощадным к врагам и трусам. Трусов, как и изменников, надо расстреливать на месте. Прямо на поле боя.
— Что-то я не совсем понял… — смутился Вахромеев. — Про каких трусов ты говоришь? Или намекаешь?
— В твоей бывшей роте, а, значит, теперь в нашем батальоне есть трусы. Один прятался в щели, как таракан, а другой его защищал, оправдывал — значит, тоже трус. По закону их надо в трибунал.
— И оба из моей роты? — не поверил Вахромеев.
— Оба из твоей.
— Не может быть! Где они?
Тагиев приподнялся, помахал кому-то пилоткой, потом с отвращением сплюнул:
— У нас в Дагестане таких мужчин обливают коровьим навозом. Тьфу!
Подошли трое, и Вахромеев с огорчением убедился, что норовистый кавказец не ошибся: под дулом конвойного плелся грязный, расхристанный Афонька Прокопьев, левее шел старшина Бурнашов.
— Верно, мои гаврики, — сказал Вахромеев и строго обратился к комвзвода Бурнашову: — Что вы там натворили?
У Бурнашова лицо горело от стыда и злости, даже конопатины исчезли со щек. Весь он — рыжий, остроглазый, хищно настороженный, напоминал пойманного лесного ястреба-кобчика.
— Да вот эта сопля зеленая… Мать его вдоль и поперек! Спрятался, в штаны наклал — танки как раз пошли. А товарищ капитан, понятное дело, зафиксировали. Ну, а я дал справку как положено. Солдат-то мой, из моего взвода. Так и так, говорю, перевоспитаем слабака.
— Понятно… — Вахромеев вспомнил, как после ночного маневра в центре села бурнашовский взвод первым выходил на восточную околицу, первым встретил огнеметные танки. — У тебя потери большие?
— Да не очень, — сказал Бурнашов. — В строю осталось шестнадцать. Вместе с этим суразом.
— Ладно, ты иди. Без тебя разберемся.
Он смотрел на белое, измазанное землей Афонькино лицо, на пробивающиеся усики над губой и думал, что, пожалуй, проморгал, упустил с глаз этого хлипкого пацана. Из трех братьев Прокопьевых он был самым нетаежным, некержацким: узкогрудый пухлогубый молчальник. Единственное, что он умел в жизни, так это, наверно, только краснеть. Ему бы девкой следовало родиться, видно, к этому и шло в материнском чреве. А потом получилась накладка: «ни богу свечка ни черту кочерга». «Инок» — каким его прозвали в Черемше, таким он и остался. Монашек в солдатской форме.
— Значит, струсил? — угрюмо спросил Вахромеев, — Чего молчишь?
«Черт побери! — вдруг сообразил он. — А ведь я никогда даже не слышал его голоса. В Черемше как-то не доводилось с ним говорить, на фронте обычно братья за него говорили».
И еще он подумал, как, очевидно, много значило для непрактичного, слабодушного Афоньки соседство крепышей братьев, их постоянное уверенное присутствие.
— Ну отвечай, Афоня! Говори по совести.
— Не жить мне без брательников… — тихо, но твердо сказал Афоня. — Смерти я своей ищу. А смерти боюсь — в этом грех мой. Пущай расстреляют меня.
— Слушайте, чего он мелет? — возмущенно развел руками замполит. — Я не понял. Он что, малость ненормальный?
— Да верующий он, — пояснил Вахромеев. — Кержак, старообрядец.
— Правду говоришь? — Капитан в искреннем изумлении вытаращил глаза. — И ты с ним воевал?
— Как видишь.
Вахромеев вспомнил, как под Прохоровкой лазал на четвереньках обезумевший от горя Афонька, собирая средь кустов останки своего старшего брата. А ведь бой еще не кончился, и его ни одна пуля не царапнула. Тогда он не трусил.
Из блиндажа вышел Егор Савушкин, придерживая забинтованную руку. Смерил Афоньку презрительным взглядом:
— Или совестью, поди, мучаешься, что, дескать, фашистов убивал? Так это святой грех.
— Не кощунствуй! — нахмурился, отвернулся Афонька. — Не бывает святого греха. Всякий грех — сатаны наущение, сказано в писании.
— Ну тогда ты последняя паскуда. Иуда Искариотский, ежели не токмо за других, за братьев своих мстить не желаешь.
— Замолчи!! — завизжал Афонька.
Капитан Тагиев обеспокоенно наблюдал эту сцену: вышел какой-то неопрятный раненый ефрейтор, никого не спросясь, беспардонно встревает в разговор, оскорбляет арестованного. А комбат ведет себя со странным равнодушием…
Приподнявшись на цыпочках, спросил на ухо Вахромеева:
— Кто такой? Родственник, что ли?