— Нет координат…
— Ну давай что есть! Все равно найдем.
Под вечер Вахромеев вывел свою командирскую группу на рекогносцировку. Они лежали в картофельной ботве на самом гребне склона и пристально, молча разглядывали город — беспорядочное нагромождение развалин, затянутое предвечерней черно-синей дымкой…
Вахромееву приходилось видеть обуглившиеся руины Сталинграда, улицы-кладбища Воронежа, на которых не было ни одного целого дома; известковую пыль над бесконечными грудами кирпича в Белгороде… Лежащий внизу город был всем им сродни своей трагической судьбой. А впереди еще была ночь решающего штурма, ночь пожаров и грохота, минных взрывов и сплошной артиллерийской канонады…
Город и сейчас рушился на глазах. Рвались снаряды средь переплетения кварталов, ухали то тут, то там тяжелые мины, грозно пучились, набухали в безветрии, дымы многих пожаров, и дым от них медленно накапливался в низине, над рекой, и почти сплошь — над железнодорожными путями внизу, под горой.
Даже в бинокль нигде не видно людей. Это казалось странным и жутким — будто огромное живое существо, истерзанное, распластанное, истоптанное, город медленно умирал, будоража окрестности предсмертной утробной тряской…
Прямо напротив, на холме, на одной высоте с ними, печально и строго возвышались серые кубические здания, немногое из того, что можно было назвать уцелевшим. На них густо падал багровый отблеск заката, и от этого бетонные небоскребы казались языками пламени над гигантским набухающим костром города.
Это было совсем недалеко: километров пять по прямой. Но путь к ажурным, будто парящим в воздухе зданиям не измерялся ни километрами, ни даже временем. У него был только один отсчет: солдатские жизни.
Вахромеев вдруг подумал, что вся предшествующая его жизнь была незримо, но накрепко связана с этим изрытым картофельным огородом и этими странными домами-башнями, окрашенными в зловеще-торжественный цвет. Он шел к ним от самой Черемши, уже тогда услыхав от ершистого хохла Павла Слетко заманчиво-звучное слово «Госпром». Уже тогда эта веха кем-то и почему-то была поставлена на его пути.
И все эти годы, сам того не сознавая, через бои и лишения, теряя друзей и товарищей, он шел к заветной вехе, потому что она определялась самой его судьбой, потому что за ней и в ней заключался смысл жизни, смысл и суть того великого общего дела, которое они вершили в таежной глухомани вместе с Павлом и черноглазыми девчатами-харьковчанками. За всем этим стояло то незыблемое и святое, что называется в просторечье человеческим долгом.
Он пришел сюда за тем же, за чем пришли в тридцать шестом в алтайскую Черемшу харьковчане: чтобы помочь…
И еще он понимал, что эти несколько километров через ночные взрывы, через горящие кварталы к вершине покатого холма, к плоским крышам бетонных зданий — это отчаянный прыжок через последнюю, но самую опасную преграду на долгом маятном пути к Ефросинье. Если он совершит его и останется живой — там, за этими домами, похожими на горные скалы, после них, непременно будет встреча. Долгожданная встреча с ней.
И Вахромеев, и командиры штурмовых групп, каждый по-своему прикидывал, измерял сейчас этот последний путь-бросок. И откровенно говоря, все они жадно вглядывались в зачерненные городские кварталы не столько для того, чтобы рассчитать маршрут, распределение сил и этапы ночного боя (они отлично знали, что такое ночной бой, когда все предварительные планы в минуту могут лететь к чертям!), сколько привыкнуть к адовой свистопляске, творящейся внизу, в черте города, почувствовать ее близость, чтобы потом испытать уверенное облегчение, подобно пловцу, опускающему палец в воду перед нырком.
Вахромеев смотрел на город и вспоминал недавний неудачный бой в лесу. Сколько он не прошел до этого фронтовых дорог, в какие атаки не поднимал людей, а по-настоящему командир в нем начал рождаться только в то похмельное горькое утро, когда он вывел потрепанные остатки своих рот на утреннюю опушку, на памятную высоту 207!..
С кержацкой сотней ему было просто: он всех их знал, как облупленных, еще по довоенной Черемше, по хозяйским и семейным делам, знал, как надежных мужиков-охотников, которые привыкли к оружию, крови и имели решающее солдатское качество — чувство собственного достоинства. На волжских откосах, под Тракторным, они сидели прочно и намертво, как гвозди, забитые в кедровую плаху.
И когда под Белгородом война окончательно растрясла его роту, повыбила степенно-неустрашимых кержаков-черемшанцев, а вместо них пришел необстрелянный разношерстный народ, Вахромеев ощутил свою командирскую слабость. Не сразу, но постепенно стал понимать, что командиром, похожим на артельного вожака, каким он был до этого, больше быть нельзя, не позволяла война. Да и не разрешала совесть.