— Мабуть, они его и взорвали, — желчно сказал Слетко.
— Следователь разберется, кто взорвал. А гадать — пустое дело.
Слетко сердито мял в руке свою старенькую кожаную кепку. Носил он ее редко, вечно держал зажатой в кулаке, и если надевал — в цеху, у станка, — то обязательно козырьком назад.
— Так що получается, председатель? Мабуть, коней они не дадут?
— Могут не дать. По закону. Кони у них артельные, для охотничьих нужд. Надо просить, нажимать на сознательность.
— Тю, халепа! — Павло яростно шлепнул кепкой о ладонь. — Щоб я, потомственный пролетарий-гегемон, схилявся перед цими куркулями? Ни, не хочу. Не буду.
— Как знаешь, — пожал плечами Вахромеев, — обойдусь и без тебя. Только ведь у нас с тобой партийное поручение, ты не забывай.
Он скатал в колечко и сунул в карман галифе нагайку и направился в Кержацкую падь. В конце концов, будет даже спокойнее без такого шебутного оратора.
— Почекай, — крикнул вдогонку Слетко, — коня-то забери. Твой конь?
— Мой, — обернулся Вахромеев. — Пускай остается. Он чужого не подпустит. Ну ты идешь, что ли?
— Та иду…
Мужики сидели у начатого нового сруба на штабеле ошкуренных бревен, сидели рядочками: внизу — один ряд, потом — второй и выше — третий. Как есть собрались сфотографироваться на добрую артельную память.
Начальственным гостям вынесли из избы скамейку и столик — легкий, кухонный, ножки врастопырку. Вахромеев накрыл его куском красной бязи, который всегда держал в полевой сумке в качестве походной скатерти для собраний и заседаний.
Сидели, играли в молчанку, ждали кого-то. Вахромеев исподлобья разглядывал мужиков: крепкие, щекастые, породистые, язви их в душу. У всех бороды, кудлатые, чесаные, будто дворницкие метла: сидят ухмыляются, прячутся за этими бородами, как за занавесками: поди узнай, что у каждого на душе?
А ведь кто-то из них прошлым летом стрелял в него на Хавроньином увале — там вокруг покосы только ихние, кержацкие, других нет. Пуля срезала ветку прямо над головой. Промаха не было — просто предупреждали, такие, как эти, не промахиваются.
Низкорослый Слетко, нервничая, дрыгал ботинками — ноги со скамейки не доставали до земли. Вахромеев незаметно толкнул вбок: уймись, смотрят же на тебя! «Починай! — шепотом огрызнулся механик. — Якого биса тянешь?»
Начинать еще нельзя: не было главного. Не было пока деда Авксентия — патриарха кержацкого рода, и еще кое-кого из местной иерархии, которой принадлежит решающее слово.
Минут через пять появился наконец дед, тыча посохом мураву. Прищуренно огляделся, перекрестил братию на бревнах, помедлил — и президиум тоже. Ему освободили место в середине первого ряда. А еще через минуту, запыхавшись, прибежал и тот, кого, собственно, ожидали — Савватей Клинычев (Устин-углежог предупреждал, что Савва — третий по рангу в общине, но первый по влиянию и весу).
— Заметушился, забегался, простите христа ради! — Савва сбросил с головы, войлочную шляпу-пирожок, порылся за пазухой, достал оттуда вчетверо свернутую газету. — Вот Афонька-постреленок принес, на почту бегал по моему указу. Радость-то какая, мужики! — Он потряс газетой над головой, развернул ее и положил-припечатал на красную скатерть. — Праздник у нас великий, братья товарищи: Конституция объявлена! Мы теперь с вами как есть свободные равноправные граждане. Все права нам дадены! Слава те господи, сподобились мы милости великой, снизошли на нас благости твоя! Слава те!
Сверкая лысиной, Кринычев, оборотясь к президиуму, стал отбивать земные поклоны, за ним поднялись мужики на бревнах, забормотали, истово крестясь и тряся бородищами.
— Кончай треп, Клинычев! — шагнул со скамейки и, крепко взяв за локоть кержацкого старосту, тихо сказал Вахромеев. — Слышишь, кончай.
— Погоди, председатель. Сядь, не гоношись. Я еще не все сказал.
Он опять выскочил на середину и, размахивая войлочной шляпой, голосом наторевшего проповедника принялся хвалить и возносить советскую власть, истинно и всенепременно народную, рабочую и крестьянскую, которая, будто матерь родная, заботится и печется о благе мужицком, о процветании и вознесении отечества нашего… Слава власти народной, слава вождю великому, многие лета, многие лета…
Умел говорить плешивый Савватей, умел поиграть душевностью — не зря считался кержацким краснобаем… Тем не менее Вахромеев понимал, что все это лишь заранее продуманный спектакль, отрепетированный и умело обставленный, в Котором ему и Слетко отводятся роли незадачливых простаков статистов.