Фроська обомлела, когда увидела бегущих разъяренных девок. Всю свою злость они намеревались обрушить на нее. Это ведь она, дура непомытая, холера недобитая, делала замесы, сыпала что попадя в бетономешалку, не соображая ни уха ни рыла в ответственной работе!
Девки отчаянно ругались, лезли с кулаками, и только Оксана Третьяк стояла со своими в сторонке. Но и она не пыталась взять Фроську под защиту. Больше всех орала и визжала крашеная сыроежка — Фроськина соседка по топчану, которой вчера попало по рукам.
Спасибо Никите Чижу: схватил лопату и разогнал взбесившихся девок, бежал за ними по мосткам до самой будки-раздевалки. Там все и угомонилось.
Тяжко было на душе у Фроськи, ох как тяжко…
Хоть и не побили ее бетонщицы, а уходила она вечером со стройки словно поколоченная, измочаленная до крайности. Все вокруг казалось ей постылым и серым, лихота теснила грудь, захлестывала, давила сердце. На людей тошно было смотреть — это надо же как все обернулось… «Черемша, Черемша — обормотская душа»… He даром частушку-то поют на заимках.
Провожал ее до самого села Никита Чиж — видно, боялся как бы девки опять не напали на Фроську, не подкараулили. Он все винился, ругал себя за то, что прошляпил днем с замесами, но Фроська не слушала — ой теперь до всего этого не было никакого дела. Шел Никита вихлясто, вразнобой вскидывал длинные руки, заплетая ногами за бугры и дорожные камни, Фроська иной раз раздраженно косилась: что за человек такой, господи! Будто разобрали его, а потом собрали неправильно. И смех и грех!
Поужинала Фроська у Никиты: приютиться где-то надо было, в барак ей ходу пока нет — это она хорошо понимала. Да и зашли, можно сказать, по дороге — избушка Чижа стояла прямо на краю села, на бугорке, за поскотиной сразу.
Фроська все время молчала, ела молча, чай пила молча, на все, что окружало ее, смотрела отрешенно, непонимающе. Один только раз улыбнулась осмысленно и печально, заметив, как дочка Никиты укладывала, пеленала в углу тряпичных кукол.
Потом поднялась, завернула в газету резиновые тапочки, что несла со стройки, и ушла, не попрощавшись. И поблагодарить забыла.
Улица встретила сумеречным теплом, запахом парного молока, комариной толчеей, у только что вспыхнувших на столбах фонарей. Из огородов тянуло укропной свежестью, лениво гавкали собаки на рдяную позднюю зарю.
Общежитие Фроська обошла далеко — зареченской стороной — и, глядя на ярко освещенные окна, из всех обитателей вспомнила только белохвостого кота, его доверчивые и блудливые глаза. Усмехнулась: лакает, поди, сейчас молоко, ужинает перед ночной вылазкой…
Остановилась напротив сельсовета, разглядела кованый замок на калитке, сожалеюще вздохнула: опять, верно, в разъездах неугомонный Коленька-залетка. Но икнется ему, не вспомнится…
Переулком свернула в гору, туда, где призывно темнела опушка тайги. Там все было надежно, уютно и просто — она знала это с детства.
Ночной пихтач ласково щекотал плечи, пружинила под ногой устланная хвоей, мягкая, на ощупь податливая земля, зыбкие тени жили, раскачиваясь в бледных осинниках, чащобы манили душной бархатной чернотой.
Тайга захватывала, завораживала, заставляла разом отбросить и забыть все мелочное, постороннее, что еще недавно гнездилось в душе, она обновляла и просветляла мир — и в этом была целебность таежного гостеприимства.
Уже через несколько минут Фроська ощутила в себе прежнюю уверенность и бодрость, почувствовала в жилах знакомые горячие толчки радости бытия, обрела ясность.
Шорохи не пугали ее, она знала — шумливый лес не опасен. Ей нравилось легко и ловко скользить меж кустов и деревьев, сливаясь с ночью; растворяясь в густой темени, нырять в сыроватые голубые малинники, бесшумно раздвигать тяжелый, падающий к земле лапник, чтобы где-нибудь у замшелого пня тихо рассмеяться, застав ошалелого от неожиданности лопоухого зайца или чванливого барсука, шастающих по своим ночным делам.
Она вышла на вершину горы, к подножию Федулова шиша — огромной гранитной скалы, обрамленной каменной россыпью. Днем из Черемши Федулов шиш напоминал залежалую на складе, посеревшую сахарную голову, которую с силой поставили на стол, от души припечатали. Она рассыпалась, но не развалилась совсем.
Посидела на камне, пожевала листок сараны — от него светлело в глазах. Красивая внизу виднелась россыпь огней, подмигивающая, временами рождающая в груди холодок тревоги… Похоже на невестины украшения: золотая гребенка на плотине и бусы-светлячки вдоль приречной улицы над Шульбой. Небрежно брошенные кем-то бусы, разорванные: за поскотиной и дальше, к молочной ферме, огоньки редкие, будто далеко одна от одной откатились бусинки. Плачет, поди, невеста…