Крюгеля это почему-то смутило. Причем заметно — даже уши порозовели.
— Я действительно обижен… — произнес он тоже по-немецки. — И переживаю это как незаслуженное унижение.
— Их глаубе дас нихт, — усмехнулся Шилов, — Абер дас ист нихт вихтиг![8]
— Одну хвилиночку, господа товарищи! — неожиданно вмешался, подскочил с камня Слетко. — Не треба разговаривать по-немецки. Я лично мову Гитлера не терплю и не разумию. Как представитель парткома, протестую.
— Извините, товарищ Слетко, — Шилов сожалеюще развел руками. — Но господину Крюгелю некоторые вещи трудно растолковать по-русски.
— А чего ему толковать? Собрался уезжать — хай едет. Мы не держим.
— Я желаю иметь прощальный митинг! — Крюгель резко поднялся и картинно, как солдатскую каску, надвинул на лоб тирольку. — Я есть социалист-интернационалист и хотел бы делать речь перед советский рабочий класс. За единый Рот Фронт, за мировой социализм!
Шилов пожал плечами, многозначительно переглянулся со Слетко: инженер, дескать, несет чепуху, но коль последовала официальная просьба, надо отвечать. И отвечать тебе, как заместителю парторга.
Слетко в раздумье прошелся по дорожке, приблизился вплотную: глаза его оказались как раз напротив груди Крюгеля, выпяченной барабаном, торжественно напряженной, будто изготовленной к принятию почетной медали.
— Не треба! — махнул рукой коротышка Слетко. Он хотел было напомнить инженеру, что тот недавно ведь отказался выступить на митинге по случаю подписки на Госзаем, да и подписываться отказался. Однако передумал: надо соблюдать дипломатию. — Нэма часу, времени нет, господин Крюгель. Вы сами говорили: конкретные дела лучше всяких слов. От же все мы надеемся на ваши конкретные революционные дела. Рот Фронт!
Слетко бойко вздернул сжатый кулак. И непонятно было: не то он поприветствовал-попрощался, не то погрозил перед самым носом Крюгелю.
После отъезда официальных гостей Ганс Крюгель, бледный от бешенства, убежал в дом: они выпроваживают его бесцеремонно, по-русски! Что ж, он будет прощаться тоже по-русски. Выставив из бара весь запас спиртного, он стал варганить сумасшедшие коктейли, мешая водку с коньяком, шампанским, плодово-ягодным вином и местным самогоном. После третьего стакана глаза его налились кровью, лысина взялась испариной и блестела, словно пасхальное яйцо, вынутое из лукового отвара.
Сначала ему не понравился радиоприемник, гремевший бравурными песнями, Крюгель схватил его, распахнул окно и трахнул о камень-валун, на котором недавно сидел коротышка Слетко. Дребезг радиоламп вызвал у инженера приступ новой ярости, и он стал искать, что бы еще могло задребезжать? В окно полетели пустые бутылки, потом керамическая ваза, патефон (этот почему-то не разбился).
Когда в гостиной ничего бьющегося не осталось, Крюгель вспомнил про кухонные полки, нашпигованные посудой, — вот где можно развернуться! Через минуту на кухне стоял такой дребезг и хруст, будто туда, сокрушив стену, вперся дорожный бульдозер.
Грунька сидела на крыше сарая, на сеновале, и через щелку в досках наблюдала за беснующимся мужем, с замиранием сердца прислушивалась к звону и грохоту из распахнутых окон. Как ни странно, она и жалела гибнущее, пропадающее добро и в то же время испытывала долгожданное облегчение: осколки битой посуды казались ей отлетающей от нее самой шелухой, которая стискивала, давила весь этот месяц, мешая дышать, не позволяя открыто глядеть в глаза людям. «Бей, ломай, фашист треклятый, все одно горем нажитое — прахом и уйдет».
Впрочем, она всерьез забеспокоилась, заерзала на сене, когда увидала, как немец начал выбрасывать в окна мебель и одежду. Целую кучу набросал в палисадник, прямо на цветочную клумбу, на свои любимые недоноски-тюльпаны. «Здорово работает, Змей Горыныч, — уныло подумала Грунька, — Ровно пожарник мотается, аж упарился. На кой ляд он это барахло выкидывает, уж не увозить ли собирается?»
Нет, Крюгель отнюдь не собирался увозить в Германию немудрящие тряпки, он задумал совсем другое, что очень скоро стал и осуществлять: появившись на крыльце с бидоном, полил бесформенную груду керосином и поджег.