Выбрать главу

Вероятно, он далеко бы пошел, если бы родился в другое время. Старый мир рушился, и под его обломками хрустели человеческие судьбы, выживали лишь те, кто сумел заранее переориентироваться. Он не испугался и не собирался меняться — верил в свою судьбу. И еще верил в то, что такие, как он — непримиримо-последовательные, навсегда одержимые, — нужны обществу в любые времена.

И не ошибся: примитивно-напыщенные народнические взгляды отца — демократствующего присяжного поверенного, молодой Шилов сумел удобненько трансформировать в прокрустово ложе девизов эсера-боевика (отрубив и отбросив кое-что из явно крикливого архаического). А еще позднее — тоже без труда, приспособив все это к красному сундуку идейного багажа приверженцев Троцкого. Ему особенно нравилось, что безудержную брызжущую энергию собственного самовосхваления Лев Троцкий выдавал за «кипучую революционную страстность».

В конце концов, он видел прямую преемственность в главном: не массы, а выдающиеся одиночки решали судьбы истории. Народные массы лишь создавали фон, бесконечно варьировали рецепты и компоненты гигантской социальной каши, которую варили опытные, изощренные и прозорливые повара-вожди. Что касается идей и лозунгов, то это были своего рода специи и соусы, придававшие остроту, привкусы так называемой классовой борьбе. И не более того.

— Партийный функционер — это гвоздь в каркасе партийной ладьи, — когда-то красиво говаривал Лев Давыдович. — Он должен надежно торчать и держаться, даже если захлестывает девятый вал.

Торчать и держаться… Ну, а смысл? Именно в этом и смысл. «Рассуждающий становится дряблым», — утверждают современные немцы. И они, безусловно, правы, потому что рассуждения есть та самая ржавчина, которая постепенно точит, разрушает «функционерский гвоздь», забитый замыслом и велением вождя.

Если и размышлять, то только о том, как успешнее, лучше, рациональнее исполнить свое высокое предназначение. Как надежнее торчать…

Шилов усмехнулся, подумав, что в этом «торчании» есть нечто унизительное, рабски подавляющее и обезличивающее. Может, он и в самом деле похож на эдакий длинный, кованный в специальной кузнице крепежный гвоздь, наподобие тех, которыми сшивают бревна избяных венцов деревенские плотники? Его усердно «забили» в далекой Черемше разворотливые деятели вместе с германскими генштабистами, для порядка поставив крестик на секретной оперативной карте. Забили и… забыли. Забавная игра слов, за которой кроется мрачная тревожность: уже пятую неделю никаких сигналов на условленной волне. Да и он пока совершенно не готов к действию. Надо полагать, в Берлине рассматривают эти недели как его своеобразный «пусковой период», потому не тревожат указаниями (он в них, собственно, и не нуждается).

Его предупредили насчет возможного сокращения сроков задания: приказ может поступить неожиданно — и через год, и через несколько месяцев. А может, и завтра — этого никто не знает.

А у него ничего нет, кроме общего плана. Схематичного и расплывчатого. Собственно говоря, у него пока но было даже общей аналитической картины, содержащей конкретное знание обстановки, на которой следовало базировать план действий.

Шилов уже несколько вечеров допоздна засиживался в своем кабинете — квадратной комнате с широкими окнами. Дом стройуправления именно здесь опасно близко выходил к самому торцу утеса, и директорский кабинет парил над провалом, врезался углом в ветреный упругий простор, как рубка боевого корабля. В кабинете всегда было свежо, чуть-чуть неуютно от гуляющего легкого сквознячка — табачный дым тут не держался, оставался только запах.

Но зато был вид, от которого с непривычки захватывало дыхание: пугающая пустота за подоконником, а чуть выше — безбрежная густая синева воды, вся в живых переливах белесых волн, будто торопливо убегающих к черте далеких хребтов.

В сумерках оживала иная красота: вспыхивал и висел над ущельем ажурный огненный мост, позднее в чернильной темноте он казался нереальным, фантастическим — эдакой цепочкой-украшением, парящей в ночи между небом и землей. Впрочем, если присмотреться, белый гребень плотины все-таки был виден меж рядами огней, и это тоже вызывало смутное волнение: чем не начало его личного «большого огненного пути» в будущее?

Иногда распахнув окно, Шилов курил папиросу и долго глядел на плотину, усмехаясь, не сдерживая затаенного торжества: в эти мгновения он чувствовал себя историческим палачом, призванным свершить исторический приговор… Временами ему даже казалось, что серый бетонный колосс вздрагивает под его прищуренным взглядом.