На этот вопрос Ноксу пришлось ответить дважды. Первый ответ исходил от служителя культа. Бог велел ему проповедовать Евангелие, говоря, во-первых, о покаянии, а во-вторых, о вере. Проповедь покаяния начинается с указания совершаемых людьми грехов. Дворяне, к примеру, вознесены королевой так, что «не чли должным образом ни слова Божьего, ни даже собственного общественного положения; и посему, — продолжал Нокс, — мне пристало говорить, чтобы могли они помнить о своем долге».
Королеву, однако, не интересовало описание должностных обязанностей. «Что вам за дело до моего замужества? — снова потребовала она ответа. — И каково ваше место в этом обществе?»
Второй ответ исходил уже от представителя народа. Каково его место в обществе? Это место «члена этого общества, мадам», разве нет? Дальнейшие его слова сделали этот ответ знаменитым, ответ, данный с позиций вероучения, которое считает всех верующих равными. Церковь Шотландии уравнивала Нокса с аристократом:
И хотя в обществе этом я не граф, не лорд и не барон, но Господь сотворил меня (каким бы ничтожным я вам ни казался) полезным его членом; да, мадам, предупреждать то, что может повредить этому обществу, случись мне провидеть такое, пристало ничуть не менее, чем любому из аристократов, ибо и занятие мое и моя совесть принуждают меня говорить прямо и открыто.
Далее он приводил причину, по которой не станет перед ней ничего скрывать:
Всякий раз, когда наши аристократы соглашаются с тем, что вы подчинитесь мужу-еретику [т. е. католику], они тем самым отрекаются от Христа и отвергают его истины, предают свободу этой страны и тем, быть может, оказывают вам в итоге не лучшую услугу.
Здесь королева снова впала в истерику. Эрскин пытался ее успокоить «множеством лестных комплиментов ее красоте и другим превосходным качествам, а также словами о том, как все принцы Европы с радостью стали бы добиваться ее благосклонности», но лишь подлил масла в огонь. Тем временем Нокс долгое время хранил молчание, прежде чем поразить следующим заявлением:
Мадам, пред Богом говорю, слезы созданий Господних никогда не доставляют мне радости; в самом деле, я с трудом сношу даже слезы своих сыновей, которых наставляю собственной рукою, и менее всего могу я возрадоваться, видя слезы вашего величества. Однако же, зная, что я не давал вам повода к обиде, но лишь сказал правду, как требует того мое ремесло, я должен вытерпеть (хоть и не желая того) и слезы вашего величества, дабы не поступиться своей совестью и не предать своего долга, и вот я умолкаю.
Однако же королева лишь сильнее оскорбилась. Она повелела Ноксу удалиться. В приемной все, кроме лорда Окилтри, одного из младших отпрысков рода Стюартов, сделали вид, что не знают его. Нимало не смутившись, Нокс «весело» обратился к нескольким придворным дамам в «великолепных нарядах», сидевшим тут же:
Прекрасные дамы, как приятна ваша жизнь! Неужто кончится она, и случится ли нам отправиться на небеса во всем теперешнем великолепии? Но смерть-мошенница (тьфу на нее) придет, желаем мы того или нет, и едва лишь она нас коснется, как гнусные черви примутся за эту плоть, как бы ни была она прекрасна и нежна; а беспомощная душа, боюсь, окажется не в силах прихватить с собой ни золота, ни украшений, ни бахромы, ни жемчугов, ни драгоценных каменьев.
Едва ли это можно назвать любезностью; от подобной речи посетители сбежали бы из любой гостиной. Однако Нокс успешно занимал дам подобной беседой, пока Эрскин не вызвался проводить его домой.
Эта аудиенция и то, что последовало за ней, явно было очень важно для Нокса. Но к чему рассказывать историю в таких подробностях только ради того, чтобы пересказать свою точку зрения? Нет, он хотел показать всю сложность их разногласий. Верно, он драматизировал свою роль, пытаясь представить себя честным пастором, который, подобно Мартину Лютеру, отказывается скрыть правду от того, кто не желает ее слушать, или даже показывая себя любящим отцом, который терпеть не может бить своих детей. Королева в его описании ведет себя иррационально и не может держать себя в руках. И все же он оставляет нам возможность сочувствовать ей, молодой женщине, чье сердце и совесть смущены словами человека серьезного и обладавшего даром убеждения. Но почему же Нокс посчитал необходимым рассказать, как он, едва лишь королева отпустила его, попусту болтал с придворными дамами, пусть даже это позволило ему лишний раз поделиться своими лицемерными поучениями? Как же ему удавалось делать это «весело»? И как это связано со всем произошедшим ранее? Вместо того чтобы расточать хвалы этим райским птичкам, как сделал бы сладкоречивый Эрскин, он вещал им о бренности жизни, и тем не менее, в отличие от всего двора, его избегавшего, дамы продолжали сидеть и внимать.[109]
109
J. Knox,