Я наблюдал, как моя слава рассыпается в прах. Концертные залы стали меньше. Вскоре мы увидели ряды пустых кресел. Писявки подросли и заматерели. Те немногие, что продолжали следовать за мной, сейчас уже бабушки.
Когда армия распадается, вы теряете лучших людей — тех, кто боится рухнуть в забытье вместе с вами. Помню день, когда Миша пришел попрощаться со мной в последний раз. Это было во время Войны на истощение в ноябре шестьдесят девятого, кажется. Мы играли в еврейском общинном доме в Тулузе. Миша чувствовал себя не при деле, так это и было. Честно, к тому времени наш оркестр состоял всего из нескольких музыкантов: три ударника и кастаньеты из кибуца Кфар Самба. Не было никакого смысла держать настоящего Дирижера с палочкой. Когда он решил нас оставить, он Уже лет пять был не нужен, но ни у кого не хватало смелости сказать ему об этом. Все мы знали, насколько он был чувствительным; мы знали, что он не хочет возвращаться домой — после двадцати пяти лет кочевой жизни это не так-то просто. Он боялся возвращаться в кибуц к коровам, курам и полям, а больше всего на свете он боялся Мирэль, свою жену, ультимативное воплощение женских потребностей.
Миша уехал, а я остался с очень маленькой группой выступать перед несколькими дамами, которые все еще от меня не отставали. Они продолжали бросать в меня трусами. Художественная концепция не изменилась, но дамы постарели и раздались. Медленно, но верно размер нижнего белья все увеличивался и увеличивался. Позже я обратил внимание, что некоторые экземпляры были размером с армейскую палатку. Хотя женщины все еще кричали, но уже не так громко. Они очень медленно снимали трусики и еще медленнее бросали их. Я тоже не становился лучше — здоровье пошатнулось, легкие ослабли. Я больше не репетировал свои фирменные длинные ноты. Просто не было сил. В результате мой звук заметно дребезжит, а глубина совершенно исчезла. Месяц назад я распустил оркестр. Я езжу с единственным звукооператором, который запускает полную фонограмму оркестра. Я больше не играю, я делаю вид. Беру трубу, возвожу очи горе, жду басовых, партию фортепиано, кастаньеты и начинаю притворяться. И слушатели тоже притворяются. Мы все вместе притворяемся. Мы представляем светлое будущее. Я заставляю их верить, что это будущее еще возможно. В то время как я притворяюсь, холодно принимая свою позицию, они просто отказываются принять реальность. Они беспомощны, живут без надежды, они потеряли даже надежду, что смогут победить безнадежность.
38
Аврум
Что стало с Дани, лучше не вспоминать. Он совершенно сник. Не желал ни с кем говорить. Окопался, как немецкий солдат под Сталинградом. День ото дня он становился хуже, а не лучше. Честное слово, напрасная трата времени. Из-за какой-то дурацкой любовной истории ему вышибло все мозги. Он горевал, так он начал писать стишки как какая-то шмакодявка. Он решил, что он не хуже Шекспира, Леннона или даже Альтермана[57], но, смотри: Альтерман писал о важных для каждого еврея вещах, вроде сундука, полного золота, а Дани — только о такой скукотище, как боль и несчастье. Я говорил ему, поучился бы у Леннона и написал бы что-нибудь на еврейские темы:«Hey,Jew», «All You Need is Love ой-ой-ой-ой» — ну, что-нибудь понятное Для простых людей.
Он ни разу толком не ответил. Только сказал, что хочет быть поэтом и тесно сойтись со словами, а ноты и аккорды могут идти на хрен, потому что он их больше не любит. Он дал мне свои дебильные стишки, так я попытался их продать. Я делал все, что он хотел.
Ходил в редакции ежедневных газет поговорить с вонючками из культурных приложений, которые никто не читает. Эти люди в круглых толстых очках, мне они совсем не нравятся. Они такие самодостаточные, ты знаешь о чем я, таких называют «эгоцентричная манда». Они ведут себя, будто все знают, будто они светочи французской философии. На самом деле они даже спагетти есть вилкой и ложкой не умеют. Куда бы я ни приносил его стишки, каждый раз они отводили меня в сторонку и говорили одно и то же: «Дани—дерьмовый поэт, его писульки ужасно инфантильны, пук-пук и пись-пись...», отвратительные и приставучие и еще всякие вещи, лишь бы опустить его ниже плинтуса. Я те говорю, эти умники используют тысячи лишних слов, чтобы сказать самые очевидные вещи. Но я скажу тебе больше, чем просто правду. Мне его стишки тоже не нравились. Но я его никогда не пытался опустить. Поверь мне, я храню кое-какие его творения. Послушай, что ты сам-то скажешь:
Я ЛЮБЛЮ ЖЕНЩИНУ С КАМЕННЫМ СЕРДЦЕМ
Ну, что? Понял в чем дело? Что за дерьмо! Так я тебя спрашиваю, разве люди станут декламировать эти стишки хором? Мне не нужен твой ответ, я и сам знаю: не станут. Что за город? Какие стены? Почему он целует ее в зад? Он что, собака помойная?
Вот, я тебе покажу еще один тупой стишок:
Я, Я, Я
Любит, не любит, кого это на хрен тревожит? Это не его дело, любит она себя или нет. Она что, просила его помочь? Он что, психолог? Я скажу тебе, кто он. Он великолепный трубач боли, мастер томления, Рыцарь Страдания. Говорил я ему, брось ты эти стишки дурацкие и возвращайся к своим протяжным нотам. Говорил: оставь слова Леннону и Альтерману и делай то, в чем ты лучше других.
Каждый раз, когда я приносил его стишки культурным людям, они говорили одно и тоже: «Он так хорошо играет на трубе. Зачем ему еще писать?» И то же самое говорил ему я. Совсем он меня измучил своими гнусными виршами. И вдруг, как гром среди ясного неба, он приносит замечательные стихи. Вот они, читай вслух. Так я скажу, почему они мне нравятся: из-за одного-единственного момента счастья.