Картина эта была торжеством весны, праздником чарующих глаз полутонов – деревья с нежными, только раскрывающимися почками на молодом лугу, и фигура женщины, бесплотная, почти неосязаемая, идущая навстречу в прозрачном, как вуаль, одеянии. В руках у нее букет только что сорванных нарциссов. В этой женщине Чезаре видел свою красавицу Марию. Ранней весной в парке Караваджо она так же шла навстречу ему с нарциссами в руке, блаженно полная зарождающейся в ней жизнью – жизнью Анны. Но почему она, маленькая Анна, оказалась отвергнутой, не успев родиться? И даже теперь, когда она богата и всесильна, ее не оставляют эти горькие воспоминания.
Зимой вместе с братом Джулио она жила у бабушки в бедном квартале, в старом доме с холодным темным коридором и общим туалетом. Как-то она обморозила ножки, они распухли, ужасно болели, и бабушка, прежде чем уложить ее спать, заставила ее сделать «пипи» в пузатый с облупившейся эмалью ночной горшок. «Ты все?» – спросила она. «Да, бабушка». Тогда она усадила Анну на скамеечку перед горшком и сказала: «Сунь ножки внутрь, да побыстрее, пока не остыло». Анна подчинилась с той покорностью, которая бывает свойственна детям в этом возрасте. «Но мне жжет еще больше», – плача, пожаловалась она. «Жжет, значит, лечит, – утешала бабушка. – Значит, скоро пройдет». Так Анна и сидела, терпеливо опустив ноги в мочу, пока она не остыла. Бабушка вытерла ей ноги сухой чистой тряпкой, надела грубые шерстяные чулки и уложила под одеяло в согретую грелкой постель. Девочка не сводила глаз с висевшего на стене изображения Мадонны с младенцем и с маленьким щегленком. Она видела эту картинку даже в темноте, когда бабушка выключала свисавшую с потолка тусклую лампочку и с молитвой укладывалась рядом.
– На вот, выпей, – с заботливой строгостью сказала Аузония, протягивая ей чашку лиможского фарфора с дымящимся в ней отваром ромашки.
Анна жестом поблагодарила няню и взяла из ее рук чашку. Она была благодарна Аузонии за заботу, но еще больше за то, что та не говорила с ней о смерти отца.
Медленно отпивая свой любимый отвар, Анна потянулась к серебряному подносу на столике, заваленному письмами и телеграммами соболезнования. У нее не было никакого желания вскрывать их – она и без того знала содержание и стиль этих посланий по поводу «невосполнимой утраты», однако неписаные законы мира, в котором жила Анна, заставляли ее сделать это.
Телеграммы были от родственников, знакомых, друзей, от финансистов, промышленников и банкиров. На английском, французском, немецком языке, две или три на испанском… взгляд ее задержался на именном бланке с убийственно ровным почерком бывшего президента совета. «От тебя и нужно ждать первого подвоха», – подумала она, слегка наморщив свой прекрасный гладкий лоб, и отблеск каминного пламени сверкнул в ее взгляде, решительном и твердом, как изумруд.
Смеркалось. Большую гостиную освещали только языки огня в камине, которые то вспыхивали, то вновь ложились на розоватые с голубым пеплом угли. Анна уперлась ногой в ковер и повернула кресло так, чтобы оно оказалось напротив задрапированной бархатом стены. Затем она нажала на кнопку, и бархатный занавес послушно раздвинулся. За стеной из массивного стекла взошла искусственная заря, осветив лужайку с девственно-чистым снегом. Внезапно на ней показались две пары прекрасных породистых доберманов, которые затеяли на лужайке яростную беготню и борьбу. Изображение было отчетливым и естественным, нисколько не напоминавшим телеэкран, а лай этих псов, их запаленное дыхание явственно доносились сквозь стену до нее. Анна любовалась игрой этих крупных, сильных животных, упиваясь сознанием своего богатства и могущества.
Аузония приоткрыла дверь гостиной, оторвав Анну от одной из ее самых любимых игрушек.
– Анна, девочка моя, – позвала она вполголоса. – Уже целый час ты сидишь тут одна. Тебе приготовить чего-нибудь?
Анна подняла голову, и копна ее волос, черных и волнистых, засияла в свете, который проникал снаружи.
– Делай как знаешь, – ответила она, не двигаясь.
Одним прикосновением к кнопке электронного выключателя погасила свою великолепную игрушку. В то время как Аузония зажигала бронзовую лампу Тиффани с прозрачным, как паутина, абажуром – подарок друзей-американцев, – бархатный занавес наглухо закрыл стеклянную стену.
Выходя из гостиной, Анна с нежностью взглянула на портрет женщины в кружевном чепце.
– Точно как Мария, – заметила няня.
– Точно как Мария, – повторила Анна.
Анна прошла голубой коридор до дальней двери и едва успела коснуться ее, как створки медленно раскрылись и зазвучал орган. Анну охватило волнение, когда она оказалась в молельне отца с потертой ореховой скамеечкой для коленопреклонений и простым деревянным распятием на белой стене.
– Пришел синьор, что выступает в теленовостях, – сообщила Аузония, заглянув часом позже в ее кабинет. Няня знала, что человек этот был президентом совета и что теперь он министр. Она прекрасно знала, как его зовут, но, испытывая к нему неприязнь, она называла гостя не иначе как «тот синьор, который выступает в теленовостях».
– Пусть войдет, – ответила Анна, которая, хотя и ожидала его прихода, но все же не думала, что это случится так скоро. Она выглядела уставшей, а ее прекрасные глаза напоминали морскую гладь после бури. – Пригласи его, – повторила она. – И принеси нам что-нибудь поесть. Я умираю от голода.
Последняя их встреча произошла в канун Рождества. Отец, несмотря на свои восемьдесят лет, был в отличной форме. А ведь с того дня не прошло и двух недель. Накануне той встречи министр прислал ей рождественский подарок от себя и от «друзей»: настольные часы девятнадцатого века, отделанные золотом и эмалью, выставлявшиеся на последнем аукционе Сотби. Это был искусный ход, который льстил дочери и гарантировал ему признательность отца, благоволившего ко всякому, кто потакал Анне.
Чезаре Больдрани и министр заговорили о делах в ее присутствии. Уловив вопросительный взгляд гостя, отец сказал, как отрезал: «Привыкайте, дорогой. Когда я уйду, Анна будет единственной вашей собеседницей. Только она».
Разговор касался инвестиций, банковского кредита, тарифных ставок и международных отношений, которые могли на все это повлиять; конечно же, затронули цены на нефть, от чего зависела стабильность правительства. Чезаре говорил, как всегда, по существу, а министр – уклончиво, как искусный политик. «Я был уверен, что мы можем рассчитывать на вас, синьор Больдрани, и на вас, синьора Анна», – признательно складывая руки на груди, несколько раз повторил он. Анна была польщена этим обращением к себе, которое официально вовлекало ее в отцовские дела, но в глазах старика мелькнула ирония. «И все-таки до конца года я представлю вам счет», – сказал он, обращаясь к министру. «До конца года?..» – переспросил тот, и эта реплика старика заметно поубавила его энтузиазм.
На этом встреча завершилась, и Чезаре Больдрани остался один, сидя в обитом бархатом кресле рядом с камином. «Жизнь, даже их собственные ошибки, – задумчиво произнес он, – ничему не научат этих людей. А еще удивляются, что страна не выходит из кризиса. Слишком много легкомыслия, слишком много неоплаченных векселей…» Его самого всегда отличали точность и обязательность, и в этом был один из секретов успеха Чезаре Больдрани.
Привычным жестом он достал из жилетного кармана старинные с эмалевым циферблатом часы, на серебряной крышке которых была изящная гравировка Фортуны – богини судьбы. Он нажал на кнопку – крышка часов приоткрылась, вызванивая мелодию Турецкого марша. Чезаре взглянул на надпись: «Женева. 1880». Эти старинные часы служили напоминанием о том первом счете, который он оплатил в своей жизни, когда ему едва исполнилось пятнадцать.
ЧЕЗАРЕ. 1914
Глава 1
Проникая сквозь глухие жалюзи, свет занимающегося дня слегка развеял темноту большой кухни. В этом неверном свете Чезаре видел, как мать вышла из соседней комнаты, где спали младшие дети: восьмилетний Аугусто, четырехлетний Анаклет и малышка Серафина, которой недавно исполнился год. Он неподвижно лежал на своем жестком матрасе под грубым выцветшим одеялом и с затаенной нежностью смотрел на мать.