Вечером, в спальне Иосиф сказал, что в Грузии принято баловать детей и нехорошо лишать гостя этого удовольствия.
— Удовольствия? — переспросила она. — О каком удовольствии ты говоришь? Впрочем, ты в этом знаешь толк, не так ли?
Он посмотрел на неё своими впалыми карими с желтизной глазами и хмыкнул. Он всегда всё помнил, но тогда он понял, что и она помнит всё.
А ночью вдруг сказал, положив ей руку на лобок.
— Сделай, чтоб здесь было совсем гладко, а то у тебя — какой-то Бернамский лес. Татарки же делают себе гладко, а в тебе столько кровей, что наверняка есть и татарская. Сделай как бывший работник Совета по делам национальностей.
Нет, цыганская кровь, видно, угадывается, узнаётся «своими». На Ленивке подскочила темнолиция в цветастых юбках, забормотала что-то по-своему.
Надежда открыла кошелёк: «На. Иди на биржу, стране нужны работницы на фабрики».
— Сама иди, — хрипло огрызнулась цыганка. — Продала волю, вот тебя и водят как вошь на верёвочке.
Озябли ноги в фетровых ботах, но она шла к Троицким воротам неспеша В ворота медленно втягивался обоз розвален с дровами, маленькие взъерошенные угрюмые лошадки.
Такие же морозы и такое же яркое солнце были зимой двенадцатого в Петербурге. На Масленицу, как всегда, появились на улицах, украшенные лентами, с колокольчиками, с бубенцами — низкие финские саночки — вейки. Кучера зазывали прокатиться, ехали рядом — рыжебородые, краснолицые.
Прокатиться на вейке было заветной мечтой — потому что — роскошь непозволительная.
И вот однажды утром Сосо, собираясь уходить и обматывая вокруг шеи свой неизменный клетчатый шарф (он скрывался в их доме, — сбежал из Нарымской ссылки), так вот однажды он сказал:
— Ну что Епифаны, хватайте ваши шубейки, айда прокачу.
— На вейке? — выдохнула Надя.
— Давайте, давайте поскорее, а то всё разберут!
Они с визгом бросились одеваться.
— Осип Висарьоныч, а мне можно? — умоляюще спросила домработница Феня.
— Можно, можно, и Вы с нами, Ольга?
— Ой нет! Это уже не для меня, да и ребят напрасно балуете, — голос постный, а в глазах благодарность.
И вот они уже мчатся по Сампсониевскому, Сосо сидит рядом с кучером и что-то поет высоким голосом по-грузински. Вот оборачивается: «А ну, Епифаны держитесь!»
При повороте на Саратовскую санки накреняются, встают на один полоз и снова ухают на накатанную дорогу. Они кричат, хватаются за низкий деревянный бортик, блестящая слюдяная пыль летит сверкает на солнце.
Сосо показывает кучеру, и вот они снова на Сампсониевском, мчатся к станции, откуда паровичок уходит в Лесной. Сосо велит кучеру везти их домой, а сам уходит на станцию. Паровичок уже пыхтит у перрона. Надя садится спиной к кучеру и смотрит, как над низкими домами проплывает белый султан паровоза, увозящего Сосо, Дым. Неясная печаль разлуки.
— А ты не могла этим засранцам сказать, что муж у тебя окончил семинарию, что из Духовной академии его выгнали, поэтому его мать до сих пор жалеет, что он не стал священником, что ты, наоборот очень рада, что он не стал священником, потому что твоя дырочка….
— Перестань!
— Нет, а я не понимаю почему бы тебе так не сказать. Гордыня, гордыня! Ну ничего переломишь, пойдёшь к Ильичу, он тебя ценит, мне говорили, чуть что: «Это севьёзный документ, павучите Наденьке, она сделает хавашо», и он напишет засранцам письмо с просьбой восстановить тебя в партии.
Напомнит о заслугах перед партией твоего семейства, заслуги огромные, особенно у маменьки. О том, как скрывался у вас…..
— Перестань! Ты глумишься точно так же, как глумились они. Им было приятно издеваться надо мной. Мне казалось после революции не будет плохих людей, а люди остались прежними, некоторые даже стали хуже.
— Ты действительно в это верила?
— Ну конечно, иначе зачем?
— Я люблю Вас, Наденька!
— Но Ленина я просить не буду именно потому, что он жил у нас, это неловко.
— Но тогда и меня не проси ни о чём, я тоже жил у вас. А ты только и делаешь, что ходатайствуешь за разное бабьё: то квартира нужна, то место ссылки папе не нравится, то талоны в закрытый распределитель нужны, то на работу устрой. Одна твоя Гогуа остоебенила. А с партией не тушуйся — проси Ильича, или своего крёстного, я не гожусь: ты же меня стесняешься. Есть какой-то муж, но человечек так себе — обсосок, не чета нам Аллилуевым, Петровским, Гогуа, Мартовым, его и поминать не стоит.
— Иногда ты меня пугаешь, я не понимаю тебя.
— А тебе необязательно всегда меня понимать, обязательно всегда верить.