— Господи, что это? — Мяка привстала. — А где Храм? Неужто взорвали? — она начала мелко креститься. — Господи, Господи, беда-то какая. Это что ж такое, Надежда Сергеевна? Как же можно, ведь на него всем миром собирали. Теперь жди беды…
Ее мягкое лицо тряслось, глаза наполнились слезами. Она почти выбежала из комнаты. И так уже сказала лишнее.
К обеду не вышла, сказавшись больной.
— Почему Александры нет? — спросил Иосиф, любивший Мяку.
— Плохо себя чувствует.
— Позови врача.
— Врача не надо. Мы видели, как взлетел Храм.
— А-а…, — сказал равнодушно.
— Ты помнишь, какой сегодня день?
— Шестое.
— Это твой настоящий день рождения.
— Действительно. Ну и что?
— Нельзя было сегодня взрывать. Это плохо, это очень плохо.
— Да ведь это ты писала мне, что величие глав уничтожено. «Величие» в кавычках. Не я выбирал площадку для Дворца, ее выбрали архитектор, но и здесь у тебя виноват я.
— Зачем этот Дворец?
— Тоже идея твоего Мироныча, не я, не я, не я!
— Он ведь не сказал сносить Храм.
— С тобой хорошо говно есть «сказал, не сказал». Что это меняет?
— Ничего. Ты прав, ничего не меняет.
ГЛАВА X
Когда Сергей Миронович ушел в комнату, будто погасили свет и вернулось неотвязное: «Завтра ему объявят приговор»..
— Был чудный вечер, — сказала Полина, прощаясь в коридоре. — И, главное, без этих болезненных разговоров. Иосиф вас обожает — дорожите этим, — уже шепотом на ухо.
Она вернулась в столовую. Иосиф расхаживал вдоль стены, куря трубку.
— Ты сегодня удивительно красивая. Это платье тебе идет. Надень его восьмого.
— Хорошо.
— И замечательно пела. Спасибо.
— Почему спасибо ты ведь помог мне и был таким чудесным хозяином, рассказывал такие смешные истории.
— Самую смешную забыл. Про писателей. Давай еще выпьем, сядь, посуду уберет Каролина Васильевна.
«Завтра ему объявят приговор».
— Красное, белое? Или смешать.
— Лучше белое. Так что же писатели?
— Какие же это ничтожества! Мы с Лазарем получили удовольствие, наблюдая их возню. Один лишь оказался мужиком, да и то баба, Сейдуллина. Напились, как свиньи. Идиот Зазубрин сказал, что я рябой. Сравнил меня с Муссолини, в хорошем смысле конечно. Ведь идиот полный! А другой Никифоров фамилия, закричал на весь зал, что надоело за меня пить, говорит миллион сто сорок семь тысяч раз пили.
— Да не может быть! Безумству храбрых поем мы песню. Так и сказал миллион сто сорок семь тысяч? Я думаю — больше.
— Так и сказал, — он смеялся, смахивал слезы. — А Леонов подошел и попросил дачу. Я сказал: «Займите дачу Каменева» и ведь займет. Иди ко мне, сядь вот так.
Усадил на колени.
— Как хорошо ты пахнешь, что это за духи.
— Женя подарила. «Мицуко» называются.
— У Жени вкус во всем. Помнишь, я тебя посадил на колени, тогда на Забалканском.
— На Сампсониевском. Конечно, помню. «Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит в ад».
— Чувствуешь? Сейчас тоже самое.
— Я не могу. Надо заниматься дипломом.
— Ну, ну, не вырывайся, сиди спокойно. Давай еще раз споем ту песенку, очень уж хороша.
— Дети спят.
— А мы тихонько. Давай. Тогда отпущу, честное слово коммуниста.
«Может, спросить у него, каким будет приговор? Нельзя! Нельзя!»
— Давай, Таточка!
— Теперь я.
пропел удивительно точно хриплым тенорком. Она соскользнула с его колен, принялась составлять на поднос посуду.
— Истинный песнопевец, — прошептала Мяка, остановившись в дверях.
Он погрозил ей пальцем и вступил снова.
Последние слова произнес с такое подлинной тоской, что она замерла с тарелкой в руках. И очень тихо, почти речитативом: