— Почему?
— Мне стыдно.
— Тебя здесь никто не знает, а моя репутация непоколебима, что бы я ни вытворял. Хорошо, я окажу тебе помощь в полевых условиях или вернемся к машине? Он взял ее за плечи, повернул к себе. «На дне этих глаз всегда мрак, как в том провале на болоте».
— В полевых это как?
— Найдем сейчас глухое место, вон, например, ту скамейку. Иди, здесь по газону можно.
— Разве я не говорил, чтобы ты не затягивала так волосы? Нет? Вот теперь говорю. Куда девать эти шпильки? Нет, в руках их держать не надо. Положи в сумочку. Не хочешь? Хорошо, я положу их в карман. Положи сумочку на колени, что ты в нее вцепилась, руки свободно, еще свободней, глаза закрыты.
Его пальцы, скользили по лбу, вискам и векам, сначала почти неощутимо и от этого лицо замерзло, потом она окунула его в теплую воду, все глубже, глубже, вместе с волосами, но дышать в воде было легко. Иосиф стоял на берегу и просил ее вылезти из-под воды. «Ты же знаешь, я не умею плавать». Она видела его очень хорошо сквозь зеленую толщу и знала, что и он видит ее, и ей было очень весело и хорошо. «Значит, это Сочи, когда я выйду из воды он поцелует меня, в Нальчике он тоже много целовал меня и как-то совсем особенно — на прощанье, на перроне». Но тут она увидела, что море над ней медленно покрывается прозрачным льдом, и ей не выбраться. Ужас охватил ее, из последних сил она вынырнула, уцепилась за наползающую кромку и выползла. Руки были в крови, как тогда, в марте.
И как тогда, кругом — ни души.
Она возвращалась вечером из общежития Академии на Воронцовом поле. Чертили курсовой проект, она задержалась, решила сократить путь к трамваю, побежала прямиком, с высокого холма, упала, разбила лицо. В трамвае на нее смотрели с ужасом, а невозмутимые стражи Троицких ворот — качнулись как деревья от порыва ветра.
Дома была мамаша, Иосиф еще не пришел. Она тихонько пробралась на кухню, умылась. Положила на переносицу мокрую салфетку, и запрокинула голову.
Дети о чем-то просили мамашу, но она была занята разговором с кухаркой. Вася настаивал.
— Ходют по хатам, все переписывают и забирают, — рассказывала тихо кухарка.
— Ну бабушка! — ныл Вася.
— Да отстань ты! Душа болит, а ты пристал.
— Покажи, где болит? — живо поинтересовался Вася.
— Вот, когда у тебя заболит, узнаешь где.
— А почему болит? — это Светлана, добрая девочка.
Надежда спросила мать, почему у нее болит душа, когда та вошла в кухню.
— Из-за крестьянства и еще потому, что запретили «Дни Турбиных», Иосиф так любит этот спектакль. Что у тебя с лицом?
За ужином мамаша поинтересовалась у Иосифа, как это могло произойти, чтобы его любимый спектакль был запрещен.
— Своего Авеля спрашивайте, это его епархия.
— Но тебе же нравится пьеса. Оставь ее. Пьесы быстрее доходят, ведь рабочему классу некогда читать, — заметила она.
— Да мне нравятся произведения, которые помогают лучше понять, почувствовать человеческую натуру, но хохлы протестуют. Надо считаться. Давайте споем Ольга Евгеньевна. И они очень слаженно: Иосиф тенорком, мамаша — контральто, запели «Стонет сизый голубочек». Они пели так душераздирающе жалобно, что в детской заплакала Светлана. Но они продолжали петь уже на коленях, отбивая поклоны.
— Ты просыпаешься, отдохнувшая, полная сил, у тебя отличное настроение, ты очень красивая, тебе легко дышать, легко ходить, голова у тебя свежая и ясная…
— Это был высший пилотаж! Я могу гордиться: в таких условиях применить гипноз и внушение; я действительно хороший врач, больше чем хороший выдающийся, нет — я уникальный…
Он стоял перед ней, пока она, зажав в губах шпильки, закручивала пучок.
— А, может, это я уникальна? — спросила, когда все шпильки были использованы. — Может, мне, как курице, достаточно провести перед носом, перед клювом меловую черту, чтобы погрузить меня в транс.
— Нет, ты не курица. Ты — другая птица. Сорока, пожалуй. Взгляд острый и эти постоянные белые воротнички, как пятна у сороки. Головка гладкая, что еще…
— Хватит! И это называется, польстил.
— А я тебе никогда не буду льстить.
Молчание. Эту фразу следовало обдумать. Она поднялась со скамьи.
— Я не советую слушать Брамса, у нас такое хорошее настроение, там в финале Allegro — мелодия для похорон, а мы располагаем жить лет семь, а, может, и десять.
— Почему так мало?
— Война неизбежна. Война между Германией и Советским Союзом.
— Нет, это невозможно. У нас сейчас самые лучшие отношения.