— В принципе я собирался завтра плотно засесть. Черт возьми, церковь столько лет стоит, как донага раздетая! А все одни разговоры… Спокойной всем ночи! — почти с вызовом пробормотал он и ушел в ту же поглощающую тьму за стеклом.
Все оживились и задвигались, принося этим Маше и облегчение, и боль. Спустя несколько минут почти все разошлись с террасы, напоминая о себе теперь лишь шагами в гулкой глубине дома да шорохом кустов, которыми заросло «черное» крыльцо. Но Маша все еще ощущала на своих полуголых плечах те мятные дуновения, что овевали ее, когда уходившие поспешно огибали длинный угол деревянного дивана, где она сидела, готовая сорваться и взлететь в любое мгновение. И в этих дуновениях была радость свершения того, чего все так напряженно ждали, и — легкая зависть, оттого что избранными в этот раз оказались не они. Маша держала чашку с остывшим чаем как чашу причастия, и темная власть избранничества наливала ее тело буйной тяжелой кровью.
— Машенька, — маленькая бестелесная рука легла на ее пылающую, — сегодня я видела, что у Грушкина камня расцвел лабурнум. — Что-то римское и жестокое послышалось в названии этого скромного лесного кустарничка, и Маша невольно оторвалась от своей чаши, чтобы проверить это секундное ощущение по ярко блеснувшим глазам хозяйки. В ответ на нее глянула сама ночь, впрочем тут же смягченная шелком ресниц и голоса: — Я просто хотела сказать, что цветок удивительной красоты, и жаль, если никто его не увидит. Ведь знаете, — чуть замявшись, добавила она, — когда-то им клялись… Если что, вино и хлеб в большом поставце.
— Но ничего… — протестующе выдохнула Маша.
— Конечно, ничего. Просто в июне иногда хорошо посидеть ночью одной и послушать себя. — Непокорные, с тихим серебром волосы хозяйки задели Машин висок и растворились в темноте.
Она осталась одна в мерцающем свете догоравших свечей, в белеющем кубике террасы, среди дышащих сыростью лугов и лесов, под набухающим краткой ночью небом, одна со своим уже не принадлежавшим ей, полным решимости телом.
Подобрав под себя ноги, Маша бездумно глядела на туманное зарево лесопилки, в его зыбком свете листая страницы забытого, вероятно, музейной дамой альбома, со страниц которого с осуждающим любопытством смотрел породистый голенастый мальчик в окружении красивых женщин и заграничных велосипедов. Туман на реке прильнул почти к самой воде, часы в рояльной проиграли моцартовский менуэт, что означало поворот на утро, и вновь повисла безмятежная прозрачная тишина. Пожав плечами, Маша громко захлопнула альбом, поднялась и медленно пошла к двери, на ходу проводя руками по груди и бедрам, словно проверяя, существуют ли они на самом деле и так ли уж дерзки, как казалось ей еще несколько часов назад. Имя «Георгий» даже не приходило ей в голову, но груди жадно ответили прикосновению, и она, застыв у самых дверей, чуть наклонилась, уперев гладкий лоб в беленый косяк, и удивленно тронула правую грудь безымянным пальцем. Блеснуло обручальное кольцо, соска коснулся грубый изнаночный шов платья, сшитого ею самой здесь, в этом доме, на старой машинке, по старинной выкройке. Стало щекотно, и, коротко засмеявшись, она качнула грудь сильнее. Плотный холст, холодя, на мгновение прилип к белому шару, принял его форму и снова опал. Маша, не отрываясь, смотрела на колыхание ткани… Незаметно для себя она отняла от косяка другую руку и принялась раскачивать уже обе груди, стараясь, чтобы они едва касались друг друга. В ее движениях появился какой-то глубинный ритм, платье уже теснило. Плохо понимая, что делает, она пробежала пальцами по трем перламутровым пуговкам, выпуская груди в ночной июньский холодок. Они, с тут же съежившимися сосками, выпали из жаркого гнезда и, качнувшись еще раз, застыли, словно в недоумении. И в то же мгновение Маша увидела себя со стороны: женщина, стоя в одиночестве на темной террасе, как завороженная, смотрит на собственные качающиеся груди. Она вспыхнула, выпрямилась, поспешно застегнулась и нырнула в манящее теплотой и уютом лоно дома.