Выбрать главу

За утренним чаем, который все пили на кухне вразнобой, лица приходящих показались Маше плоскими. Вошедший хозяин грузно опустился на скамью и, глядя куда-то за белые изразцы печи, непонятно кому сказал:

— Не люблю я этого. Вечный спор желаемого и действительного — чушь. И этот наш разлад — только собственная ущербность…

Маша отвернулась и шумно поправила волосы, чтобы в наступившей тишине не было слышно, как слезы капают на отполированный за многие десятилетия стол.

— Я уезжаю, — тихо объявила она. — Когда лучше выйти на дорогу к автобусу?

В кухне на мгновение стало душно и жарко.

— Сашенька вас проводит. Кстати, сколько же можно спать? Куропатка, пиль! Да ведь скоро жасмин зацветет, Маша!

— Не надо, я одна. Я… пройду через Грушкин камень, так ведь ближе?

И через полчаса, зная, что никогда больше не вернется, Маша шла через лес по незаметной постороннему взгляду тропинке, ведущей на большак. Она шла ровно, не чувствуя ставшего пустым и чужим тела и бессмысленно повторяя бессмысленные слова: жемчуг… жасмин… жемчуг… жасмин… и у слов был пресный бумажный привкус. А когда до камня оставалось, вероятно, около сотни метров, впереди откровенно затрещали ветки и дорогу ей загородил Сашенька. Маша, инстинктивно попытавшись сделать шаг в сторону, с досадой остановилась. Но его руки уже сжимали ее предплечья.

— Маша! Машенька! — Она подняла глаза и вдруг увидела над собой не глупое мальчишеское, а новое, одухотворенное лицо, выстрадавшее за эту ночь свою красоту. — Я… простите мне, но я слышал… Таня говорила про лабурнум… и я хотел показать вам… но… тут все было истоптано, сорвано… и я понял… Я все понял! — Синие потемневшие глаза подернулись взрослой пеленой муки. — Но вы… все равно… Я люблю вас. — И в горьком юном лице, скользящем к ее коленям, Маша с ужасом узнала потерянное теперь навсегда свое воплотившееся желание.

Высоко над лесом стоял дымок только что поставленного самовара. От реки слышались оживленные голоса новых гостей.

ХАЛАТ

Я зашла к нему на полчаса выпить кофе и обсудить последний фестивальный фильм. Всего на полчаса, потому что дома меня ждал вернувшийся из южной поездки муж и двухмесячный Вано — лобастый, как волчонок, щенок немецкого дога. На полчаса, украденные у августовского полдня, уже уставшего от бессмысленной городской жары и от самого себя, ни к чему не ведущего и ничего не обещающего. А вышла следующим утром, сереньким и влажным, словно только что выстиранная старая марлечка. И, касаясь меня таким же серым от бессонной ночи лицом, он отвел глаза и сказал только: «Не надейся ни на что».

Я не надеялась. В мире, в котором жил он, давно не было места ни любви, ни надеждам. Как живучая кошка, я достаточно быстро привыкла к его слепоте в мире радости и жизненных благ, не находившей ответа в моей жадной и веселой двадцатипятилетней душе, к перепадам его настроений — от циничной жестокости до детской незащищенности — и даже к тому, что, занимаясь любовью, могла увидеть внезапно распахнувшуюся дверь и в ней возмущенное лицо какой-нибудь былой — а может быть, и не былой — его пассии.

Но было одно, к чему привыкнуть оказалось невозможно, — телесная утонченность. Ложась на низкую тахту и прижимаясь к нему своим телом, графически вторящим ломаным линиям тела его, что непременно должно было бы отозваться горькой, но упоительной мелодией, я чувствовала себя замарашкой, случайно попавшей в постель к принцу, и пронзительный напев, робко начинаясь, бессильно и трудно обрывался и умирал. И тогда мой возлюбленный отворачивался и, стиснув виски, твердил что-то о разнице в годах, а иногда с бешенством обвинял меня в самом чудовищном, по его мнению, женском преступлении — сопротивлению оргазмам. Я не сопротивлялась, просто слишком явно дышало нечто божественное в его сухой готической плоти, и об это дыхание разбивалось прежде всеми ценимое мое языческое буйство.

Давно прошла жара, отстучали дожди и наступили те короткие недели, когда в воздухе стоит влажная, но звонкая предзимняя ясность, обманный призрак свободы. Почти каждую ночь я приходила в его двор, длинной трубой уходящий в наше грязное небо, и часами стояла там, глядя в розоватое окно на третьем этаже. Постепенно холод и темнота исчезали, тело мое вытягивалось, становясь этим бездонным двором-колодцем, желавшим вобрать всю теплоту розового света, поглотить его безвозвратно, погасить навсегда, держа в себе, нося в себе… И желание почти сбывалось, мои бедра ширились, сливались с промозглыми стенами, каменели, и торжествующая темнота была готова вспыхнуть мгновенным огнем победы… но в это время где-нибудь поблизости непременно пробегала несчастная собака или бессонная старушка тащила на помойку ведро, и я снова до рези в глазах смотрела в окно, не в силах смириться с тем, что ни его тело не может вознести до себя мою горячую косную плоть — ни она, играющая в грубых земных сетях, не умеет смириться или… подавить его навсегда.