Прошли выходные, в которые Ксения уехала на дачу к друзьям, вполне легко заставив себя не думать о Мите. Но все обратили внимание на то, что она давно не была так весела и давно так не дышало жизнью каждое ее движение. А в понедельник они снова шагали по бесконечным улочкам, хранившим память о первых, еще разношерстных, полках юной столицы.
— Ведь признайся, ты упомянула эти стихи, потому что, прочитав что-либо хотя бы раз, человек уже не в силах отделить себя от прочитанного. И я думаю, что не только от русского. Мне в равной степени не избавиться от Аблеухова, как, скажем, и от Атоса, ведь так? И ты бросила мне это, как… ладно. Ты видишь в этой монгольской княжне себя?
— О господи, Митя, просто был момент и было настроение. — Но Ксения чуть крепче прижалась к ворсистому черному рукаву, не зная, считать это точное попадание в цель своим или его успехом. — Впрочем, Востока во мне и вправду достаточно. А о княжне забудь, бог с ней, я пошутила. Мне действительно интересно с тобой. Пойдем, я лучше покажу тебе наш модерн, такого нет больше нигде в городе. Это недосказанность и порок. То есть настоящий порок, но и некая незавершенность, недоговоренность. Ты устойчивый, устоявшийся, тебе, наверное, трудно это понять? Тебе, конечно, нравится ампир, угадала? Но посмотри, все проверено и вычерчено, а в последний момент рука дрогнет, словно за спиной скрипнула дверь, и линия оборвется, уйдет не туда… Эти бескостные пальцы и груди намеками, и цвет, как бы уставший, а на самом деле готовый взорваться при любой смене освещения… Видишь, коснуться и прервать касание, прильнуть и отлететь…
Ксения говорила ласково и быстро, не обдумывая и не имея в виду никаких целей, все это говорил в ней март, стремящийся своей буйной, нерассуждающей жизнью одержать победу над холодным равновесием зимы. Они остановились под сиреневым ангелом, взмывающим вверх под капризным углом.
— Ведь это не ангел, а веер, смотри же! Двусмысленный веер в холодной руке. А через секунду это станет раковиной, крылья сомкнутся, как лепестки, как тугие створки… Митя! — Резко повернувшись, он уходил по узкому переулку. Ксения медленно пошла за ним, слыша в ушах и в сердце темную песню власти. — Митя. Митенька. — Ее шепота не было слышно в шуме приближающегося проспекта, но он остановился и молча ждал, пока она не подошла совсем близко.
— Мне сорок лет, Ксюшенька. И слова уже мало для меня значат. Даже твои, а свои тем более. Иди домой, у тебя совсем мокрые ноги.
«О да, победа и унижение, я была права. Я победила, это ясно уже сейчас, но он не сдастся — да и хочу ли я этого? Или я хочу — его унижения? Какая мерзость. Неужели то, что я увижу этого красивого настоящего человека униженно просящим, что-то даст мне в мои двадцать восемь? Но никогда никого я так не хотела увидеть умоляющим, как его. Неужели чей-то косой взгляд четыре года назад заставляет меня совершать подлости теперь? Да лучше бы честно отдаваться первому встречному, чем добиваться просящего взгляда того, с кем можно вот так разговаривать и, наверное, вместе молчать…» И вместе с тем Ксения понимала, что не может остановить уносящую ее стремнину, где желание добиться своего уже исподволь сливалось с желанием обладать не только ясной душой, но и обещающим телом.
Многочасовые прогулки продолжались теперь все дольше, захватывая набережные все меньших Невок, там, где на откосах не было гранита, а слабо пробивалась городская трава. Они ходили, почти не разговаривая, заходя в дешевые кофейни, сидя на полуупавших в воду деревьях, не касаясь друг друга и не пытаясь этого делать. Ксения не отрываясь смотрела в печальные глаза, почти не щурившиеся даже на солнце, и чувствовала себя преступницей. Оба знали, что эти молчаливые прогулки — лишь жалкая попытка отодвинуть неизбежное.
И неизбежное произошло, хотя совсем не так, как ей представлялось. На гастроли в ДК приехал известный московский театр, Митя сидел на работе до ночи, чтобы не падать от усталости с ног, пил коньяк, а Ксения ходила на все спектакли, правда, большую часть действия проводя в Митином кабинете. И как-то вечером, когда на сцене еще только просыпался фамусовский дом, он, бледный даже под смуглотой, откровенно повернул в дверях ключ.
Он входил в нее трудно и брал долго, мучительно-медленно, словно читая книгу на знакомом, но плохо знаемом и забытом языке, а его литое тело лишь слабо вздрагивало под ее быстрыми легкими руками; и при каждом его движении Ксении казалось, будто в ее лоно падают горячие влажные камни, с трудом проходящие врата. Тягучая, еле уловимая мелодия, глубокие вздохи низкого офисного дивана, наполняющиеся камнями и с каждой минутой тяжелеющие бедра — все было очень просто, но странно. Ее плоть словно растерялась, она не могла ни ускорить, ни хотя бы изменить ровный, как метроном, ритм, а камни все падали, раздувая живот, напрягая до боли распахнутые ноги, грозя сломать поясницу. Прошли годы, века, эпохи, прежде чем она почувствовала, как сжались под ее обессиленными пальцами гладкие ягодицы, и тяжкие глыбы начали таять, готовые хлынуть, затопить, унести… И как только лону стало легче, Ксения последним усилием вытолкнула очередной камень, на мгновение задержав его у самого устья, а спустя еще несколько секунд его щека заглушила протяжный громкий стон — и в этом стоне было больше наслаждения освобождением, чем страсти. По вишневому велюру расплылось большое перламутровое пятно.