Выбрать главу

Тянутся минуты, сумерки не идут мне на помощь, и я по-прежнему вижу в тусклом неверном стекле застывшее тело с плоским и холодным животом, который даже не содрогается, касаясь своего безжизненного двойника в зеркале. Равнодушны и соски, и губы, и только колени еще выдают меня слабым дрожанием. Куранты в крепости звонят четверть, и, не смирив последней дрожи, я медленно опускаюсь, унося блюдце из серебряных высей к черным глубинам лона. С нежным звоном, подобным в ночи грохоту, падает первая капля, и я гоню ее по краю до тех пор, пока она не превращается в неровный алый ободок. Вторая же заставляет ждать себя долго, бедра сводит от холода и неподвижности, и тень на стене пляшет. Но вот на небе показывается луна, и медвяная кровавая роса в изобилии кропит донышко с невинными пастушком и пастушкой. Я знаю, он слышит глухой стук капель, но думает, будто это река в нетерпении бьется о камни, и еще не чувствует страшного запаха мертвой крови. Сейчас, сейчас его перебьет душная пряность фацелии, чьи лепестки даже высушенными не потеряли своего цвета и, падая, превращают алое в пурпур. А вот прошлогодняя красавка крошится под пальцами, вот два пучка рыжей шерсти вспыхивают, и скоротечный их дымок незаметно становится облачками мучной пыли. Они мягко обволакивают голые ноги — где и когда еще ступала я так? И слезы заменяют соль, а слюна — мед и молоко. На блюдце вырастает шар, тяжелый, как свинец, не липнущий к пальцам, упругий, благоухающий, и я медленно качу его вниз от полураскрытых губ до пустого чрева, огибая двумя петлями грудь, и след от него горит, как от прикосновения льда. Я держу его в ладонях, согреваю дыханием, сжимаю меж ног, и только под утро он обретает жизнь и становится послушным. Тогда я леплю из него розу, такую же чайную розу, что бессильно выпадает из рук томной пастушки, и ставлю в старую духовку. Он слышит скрип проржавевшей дверцы, наклоняется и сжимает мне крепкими руками плечи, одно из которых пылает от прижатого к нему свежевыпеченного золотистого хлебца в виде розы, другое же — сведено судорогой холодной майской ночи.

А третьего зеркала нет. Вместо него грязно-зеленая мгла пригородных полей, смешивающаяся за проехавшими машинами с их выхлопами и живущая отныне своей собственной жизнью, уползая через обочину сизой змеей. И множество змей сползаются в клубки, мерцающие всеми цветами серого, от жемчуга до волчьей шкуры, а над ними кричат и сужают круги вороны. И повсюду крадется пыль, обманчиво маня мягкостью французских пудр, летней дорогой к реке, когда вышколенные зимой ступни вдруг цветами распускаются в ее легких касаниях. Я иду в омутах и водоворотах пепельной пыли и вижу, как безобидная здесь, на горизонте она свивается в грозные, с небес смотрящие лики, и знаю, что он уже не в силах ни видеть, ни слышать. Золотая роза с подгоревшими ломкими лепестками давно увела его по ту сторону зеркала, где охотится в заоблачных полях собака и пьет еще не пролившуюся из туч воду лошадь. Он часто улыбается мне оттуда горячими обожженными губами, но это улыбка слепого и глухого, помнящего лишь исцеляющую прохладу ночной травы и горчащий вкус розы. Я знаю и больше: их жизнь живее моей, ибо я только преображаю, а они, преображенные, уже живут. И расплатились они за это только жизнью, всего только жизнью, реальной жизнью, а я — способностью к ней. Нет для меня ни травинки, ни камня, если одним своим видом они не развернут предо мною причудливый веер воспоминаний, сравнений и книг. Нет живого существа, которого не лепила бы я силой своего преображения — и не губила бы. И давно сама я стала бы зеркалом, если б мое проклятие не требовало свежей крови. Так и разорвана я, и одно плечо мое всегда согрето животворящим солнцем, а другое заморожено творящей преображение луной. Я ухожу по дороге все дальше в поля, где сквозь полупрозрачную еще листву слышно на все четыре стороны света, и там, на вершине круглого, как упрямый лоб, холма движется мне навстречу мягко крутящийся столб и, опав у моих ног, открывает мне его. Он видит и слышит, но не кладет прежних рук мне на плечи, а осторожно, будто пылью являюсь я — не он, трогает запястье и ведет. Он приводит меня к своей раскрытой пустой могиле и говорит, ласково улыбаясь: