Как-то после уроков, в три часа, когда нам полагалось идти домой, он задержал нас в классе и, написав на доске сверху несколько слов таинственными значками, принялся обучать языку, который мы, следуя его произношению, называли "ир-ландский" - языку, мне до тех пор совершенно неизвестному и отличавшемуся, по-видимому, тем, что знакомым предметам в нем давались незнакомые названия. При моей вечной слабости - интересе к делам, которые меня не касались, - я не мог не заметить, что Коркери ни разу не перевел слова, написанные им сверху на доске. Учтиво подождав, когда мы остались одни, я подошел к нему и спросил, что они значат. Он улыбнулся и сказал: "Пробуди свое мужество, Ирландия!" - пропись, показавшаяся мне весьма примечательной и малоуместной на доске, особенно, если она не нужна для урока. Впрочем, у него, конечно, могли быть причины не объяснять ее всему классу, ведь у власти все еще стояли англичане, и ни они, ни другое его начальство - римско-католическая церковь - не потерпели бы такого рода штуки.
На уроках пения вместо полюбившихся мне песен Мура он разучивал с нами песню какого-то Вальтера Скотта, очень скучную на мой вкус; и пелась она на мотив не менее занудливый, чем ее слова, - иначе такой меломан, как я, не мог бы его забыть:
Где тот мертвец из мертвецов,
Чей разум глух для нежных слов:
"Вот милый край, страна родная!"
[Пер. Т. Гнедич.]
Но мне запомнилось, с какой неистовой страстью он отчеканивал каждый слог третьей строки, весь пылая и вскидывая свою маленькую, темную голову. Мне, по молодости, было невдомек, что он использует учебный английский текст, чтобы вызвать брожение в юных умах под самым носом старой полицейской ищейки Дауни, и, надо думать, в Дауни минутами просыпалось подозрение, потому что, хотя он и относился к Коркери с большим уважением, чем к другим учителям, он нет-нет да поглядывал ему вслед с весьма озадаченным видом.
И все же чудеса продолжали совершаться. В младшем классе Коркери снял со стен несколько схем и таблиц, заменив их двумя ярко раскрашенными картинами, которые мгновенно привлекли мое пытливое внимание.
У меня была страсть переводить и срисовывать картинки из журналов и книг, которые я брал у всех, у кого мог - раз уж не мог иметь собственные, - и поэтому считал себя в какой-то мере знатоком живописи. Я немедленно спросил Коркери, кто их нарисовал, и он, улыбнувшись, словно полагал, что ему могут не поверить, ответил: "Я". Картинки и в самом деле были так себе и разве что подтверждали мой благосклонный взгляд на его художественные возможности. Очень хорошими их нельзя было назвать, не того уровня картины, которые публиковал "Журнал для юношества", но что-то такое в них все-таки было. На одной - темный переулок с ве-"
ревкой белья, протянутой из окна в окно через мостовую, а на заднем фоне белая башня в тумане - Шеидон, сказал Коркерн. Она мало походила на Шендон, что я тут же ему сообщил, но он сказал - таков результат светового эффекта. Вторая картина показалась мне еще менее понятной: на ней изображался старик, который, повернувшись лицом к стене деревенской лачуги, играл на скрипке для небольшой, стоявшей сзади толпы. Когда я спросил у Коркери, почему скрипач смотрит в стену, он объяснил мне, что старик слепой. Если мне не изменяет память, под. картиной значилась стихотворная подпись в двенадцать строк, нанесенная теми же странными значками, какими Коркери писал по-ирландски. Я тут же выучил стихотворение, как учил все, наизусть, и, хотя оно подтверждало объяснение Коркери, почему скрипач не смотрит на толпу, что-то показалось мне не так:
Взгляни на меня!
Лицом к стене,
Играю на скрипке
Пустым карманам.
Я прочитал стихи бабушке и попросил ее перевести.
Наконец-то я нашел применение этой чудаковатой и раздражающей меня старухе: ее родным языком, как и у нескольких других стариков в нашем околотке, оказался не английский, а ирландский.
Бабушка оценила эти стихи не очень высоко, сказав, что знает и получше; она пожелала их мне прочесть, но сбилась и успокоилась на том, что выучила со мной первое мое ирландское предложение - A chailin 6g, tabhair dhom pog, agus posfaidh me thu (Поцелуй меня, девушка, и я женюсь на тебе). Ее метода обучения, так же как и практикуемая Дауыи, мало напоминала то, о чем я читал и слышал, но была не в пример интереснее. "..."
К этому времени, когда мне исполнилось четырнадцать лет, стало ясно, что настоящего образования я так и не смогу получить. Тем не менее я ни за что не хотел расстаться со своей мечтой и стал подыскивать себе работу, которая дала бы мне возможность покупать книги для самоообразования. Вместе со всеми безработными я ходил в газетный зал библиотеки Карнеги, где в дождливые дни паровое отопление согревало этих измученных людей в разбитых башмаках и грязных лохмотьях, исходивших паром и вонью. Я тщательно просматривал объявления о найме, откликаясь на любые предложения места, где требовался "расторопный мальчик", но, по правде сказать, в библиотеку меня привлекала надежда бесплатно почитать свежий номер литературного приложения к "Тайме" или газеты "Спектейтор", "Нью Стейтсмен", "Студио", где я мог просмотреть статьи о книгах, которые я никогда не прочитаю, и фильмах, которые никогда не увижу. Но чаще всего какой-нибудь изголодавшийся бродяга спал, опустив на них голову, и мне ничего не доставалось. Настоящие безработные отдавали предпочтение светским журналам - было меньше вероятности, что они кому-нибудь понадобятся, - хотя случалось, какой-нибудь въедливый налогоплательщик требовал их у библиотекаря в туфлях на резиновой подошве, и тот, разбудив безработного, отсылал его спать в другое место. Раздираемый чувством жалости и требованием справедливости, я тоже уходил и бесцельно скитался по городу, пока голод, тьма или дождь не загоняли меня домой.
Я искал место для "расторопного мальчика", так как, когда выяснилось, что священником мне не быть, моей мамой завладела надежда сделать из меня клерка - человека, носящего белый воротничок и именовавшегося "мистер". Не зная для себя ничего лучшего и будучи всегда податливым - до определенных пределов, - я, ежедневно наведываясь в библиотеку Карнеги или же в бюро по найму, находившееся напротив редакции коркского "Экземинера" и предлагая свои услуги по всем объявлениям о "расторопном мальчике", стал вечерами посещать техническое училище и коммерческие курсы, чтобы по мере своих возможностей научиться чемунибудь из арифметики, бухгалтерии, стенографии и машинописи. Все, что мне запомнилось из курса бухгалтерии, это изречение, помещенное на первой странице нашего учебника с благословления его автора, которым, естественно, был не кто иной, как директор курсов, и гласившее: "В делах ничто не совершается даром", а из курса машинописи восхитительная пропись, начинавшаяся словами: "Благородство отличало стены замка", тут же заученная мною наизусть. Возможно, они потому так засели у меня в памяти, что выражали две непримиримые противоположности, которые мне нужно было примирить в себе самом.
Гоняясь за серьезным, в моем представлении, образованием, я, помимо всего прочего, вгрызался в самоучитель, не помню, как и когда попавший ко мне в руки.
Из романов Шиена я усвоил, что истинным языком культуры является немецкий, а величайшим носителем культуры - Гёте, и поэтому, перечитав всего Гёте в английских переводах, я принялся учить немецкий по самоучителю, чтобы иметь возможность читать великого поэта и мыслителя в оригинале. На меня произвел огромное впечатление тот факт, что одна из прелестных песен, которым мама научила меня в детстве, - "Шли трое буршей по Рейну" встретилась мне в немецкой антологии среди настоящих стихотворений настоящего немецкого поэта, и я, выучив слова, стал распевать ее по-немецки.