Но даже в пакгаузе я находился в невыгодном положении. Шии и Кремин сыновья железнодорожников - пользовались защитой отцов, работавших в той же компании, и в худшем случае подвергались добродушному поддразниванию, я же служил всеобщей мишенью, а двое служителей постоянно ко мне приставали. Одного из них - старого задиру и сквернослова с развевающимися седыми кудрями - по-видимому, мало трогало, когда я от него ускользал, но другого - помоложе, с тонким, красивым, жестоким лицом - это задевало; он терпеть меня не мог. К тому же я никогда не знал, что от него ждать: вот он разговаривает в спокойной, достойной, сдержанной мапере, и тут же, мгновенье спустя, его нежное лицо становится багровым и он поливает меня оскорбительными, грязными словами. За что - я никогда не понимал. Он вспыхивал на ровном месте: от слова, тона и вообще без причины - по всяко?,! случае, такой, какую я мог бы заметить. Впрочем, как мало я умел тогда заметить! "..."
Однажды - очевидно, в связи с пропавшим багажом, - перед конторкой возник какой-то субъект в шотландской юбочке, отказавшийся говорить по-английски.
Кремин, красный как рак, вышел из-за конторки и отправился докладывать начальству. Несомненно, клиент просто валял дурака, и шеф примчался, водружая на нос пенсне, с видом человека, который не потерпит подобные глупости. Но незнакомец не шутил. Он, так и быть, соглашался объясняться по-французски, если не будет другого выхода, по предпочитал вести переговоры по-ирландски, а в конторе никто, кроме меня, не знал ни слова ни по-французски, ни по-ирландски. Кроме моего начальника и товарищей-маркировщиков, никто даже не давал себе труда подтрунивать над моей слабостью к ирландскому языку, разве что как-то раз один клерк, маленький человечек в пенсне, фыркнул на меня, спросив, где же та ирландская литература, которая может равняться с Шекспиром. В течение нескольких минут в конторе царила растерянность: клерки обсуждали странное вторжение.
- Бот что, Туземец, - заявил наконец мой начальник с видом человека, пославшего вора украсть дубинку у вора, - выясни, что ему нужно.
Конечно, клиент оказался англичанином, сыном английского епископа; он забавлялся переполохом, который учинил, заговорив по-ирландски на ирландской железнодорожной станции, где единственным служащим, способным ему ответить, был мальчик на побегушках. И, естественно, на этом дело не кончилось: англичанину пришлось изложить свою претензию, и он изложил ее по-ирландски, а я перевел ее на английский, после чего клерки решили сквитаться с ним, заставив меня перевести ему на ирландский официальный ответ. Конечно, он разыгрывал комедию, где я играл роль шута, и тем не менее этот маленький инцидент был показателем уже происходивших изменений, которых "расторопные мальчики" даже не почувствовали.
Этот инцидент служил также показателем необычной двойной жизни, которую я вел, - жизни, так непримиримо расколотой надвое, что, возрождаясь в памяти, она встает передо мной скорее галлюцинацией, чем картиной былого. Как правило, между миром реальным и миром воображаемым существует какая-то связь - какое-то лицо, в ком оба они на время сливаются, но, когда я ушел с железной дороги, у меня не осталось там ни единого друга, и впоследствии мне ни разу не захотелось узнать, как сложилась судьба тех добропорядочных обывателей, с которыми я встретился в конторе. Одна моя жизнь, где я разговаривал по-английски, была заполнена скучной работой и унижением, другая, где языком моим становился ирландский или те обрывки иностранных языков, какими я сумел без грамматики овладеть, была жизнью, которую любой здравомыслящий человек назвал бы витанием в облаках - словосочетание, сугубо разговорное и ироническое, но, возможно, употреблявшееся здравомыслящими людьми применительно к вере ранних христиан. В этом заключалась подлинная причина моей страсти к языкам: они целиком принадлежали к миру моего воображения, и даже сегодня любая фантастическая фигура, вторгшаяся в мои сны, будь то он или она, всегда склонна изъясняться на богатом, но неправильном французском - воображение, по-видимому, в грамматике потребности не испытывает. Ирландский язык был попросту самым удобным путем для бегства в мечту, и субботними вечерами, с библиотечной немецкой книжкой под мышкой, я сидел на лекциях, организо-"
ванныу Гэльской лигой в зале на Куин-стрит, или стоял, замирая от восхищения, в каком-нибудь углу, прислушиваясь к спору старших, который велся по-ирландски, - спору на важную тему: "Национален ли Шекспир?" и "Нравственны ли танцы?" или, возможно: "Национальны ли танцы?" и "Нравственен ли Шекспир?". Никакого "образования" я так и не приобрел, разве что какие-то обрывки знаний, с какими можно было пройтись такими нехожеными тропами литературы, как Шекспир, или блеснуть в компании простых девчонок, но с последними при моей застенчивости и наивности мне лучше было не водиться. И потому я читал Гёте, осиливая не больше нескольких строк зараз с помощью печатного перевода, или вгрызался в страницу какого-нибудь непонятного испанского романа, а также вздыхал издалека по прекрасным слушательницам университета, сблизиться с которыми не мог и мечтать. Даже Тургенева, ставшего моим героем среди писателей, я впервые прочел только потому, что в одном из его романов есть описание городков на Рейне и немецких девушек, проходящих в сумерках и шепчущих "Guten Abend" [Добрый вечер (нем.)]. "..."
Странная это была жизнь, и ничего удивительного, что воспоминания о ней обретают форму галлюцинаций.
Каждое утро, перейдя железнодорожные пути у вокзала в слабых лучах зари, я прощался с моим подлинным я, а в семь часов вечера, когда шел обратно через сортировочную и ярко освещенный вокзал, куда заходил, чтобы взглянуть на свежие газеты и книги в книжном киоске, Он возвращался ко мне - мальчик, как две капли воды похожий на меня, если не считать, что его мозг не точили и не угнетали никакие переживания, и, подымаясь в темноте по Мэгони-авепю, мы болтали по-ирландски, вставляя немецкие, французские, испанские цитаты и компетентно толковали об Италии и Рейне и прелестных девушках, которые встречаются там, а я декламировал стихотворение Гёте, всегда бывшее у меня на памяти, - это совершенное выражение поэтической мечты о бегстве:
Kennst du das Land wo die Zitronen bliieh'n
In dunkeln Laub die Goldorangen gliieh'n? (...)
[Ты знаешь край лимонных рощ в цвету,
Где пурпур королька прильнул к листу (нем.).
(Пер. Б. Пастернака)]
Это было время политических волпепий, принесших мне, в известном смысле, облегчение - потому что они действовали как предохранительный клапан, давая выход моему гневу и возмущению. Пожалуй, правильнее будет сказать, что ирландская нация, да и я, участвовали в сложном процессе импровизации. Я импровизировал образование, на которое у меня не было средств, а Ирландия импровизировала революцию, на которую у нее не было сил. В 1916 году она поднялась на подлинную революцию с людьми в военной форме и винтовками чо англичане пустили в ход артиллерию, сравнявшую центр Дублина с землей, и расстреляли людей, одетых в форму. Нечто сходное происходило со мной и Христианским Братством. Так же как Ирландии пришлось удовлетвориться воображаемой революцией, мне пришлось удовлетвориться воображаемым образованием, но самое удивительное, что воображаемое восторжествовало.
Выбранные ирландским народом представители (те из них, кому удалось избежать тюрьмы) создали орган, который назвали правительством - с министерством иностранных дел, тщетно пытавшимся обратить на себя внимание Вудро Вильсона, с министерством финансов, обложившим мелких лавочников обременительным для них налогом в пять - десять фунтов, с министерством обороны, пытавшимся купить у темных личностей устаревшее оружие по баснословным ценам, и с министерством внутренних дел, учредившим суды, полицию из дружинников - волонтеров - и закрывшим тюрьмы.