— А ты хочешь приятеля спасти?
— Хотеть-то хочу. Но как?
— Я помогу тебе, если не побоишься.
— Да уж не побоюсь.
— Ну, тогда так договоримся. В полночь ты с тыла к сараю подберись, и как услышишь, что я с караульным говорю, так и приступай. Крыша соломенная, легко можно залезть. Там, с правой стороны, под самый верх сена. Только нож возьми от веревок освободить. Но такое тебе условие: как уйдете из сарая, так приходите сюда. У меня к твоему приятелю есть разговор.
— Даст бог сбежать, — ответил Иван, — придем.
XVI
Двумя часами позже я и Шульман шли берегом реки, и он говорил:
— У вас счастливый вид, я этому доволен, потому что на построении вы были бледны, как призрак. И правильно сделали, что перебороли себя. Хотя вами избранный способ — способ внутренних раздумий, на мой взгляд, далеко не хорош. Гораздо проще и полезнее для нервной системы гасить душевные пожары вином, как поступаю я. Единственный недостаток — голова утром болит. Ну, так на то анальгин есть. Ситуация, в которую мы вовлечены августейшим повелением, скверная. Мне, разумеется, легче дышать. Я — врач, меня в прямые акции втянуть не могут. Но хоть и в арьергарде, а все равно невесело. Да что поделаешь, Петр Петрович, коли бессилен и мнение наше никто не спрашивает.
— Бог с ним, со спрашиванием, — сказал я. — Это малая была бы беда. Куда хуже, что единомышленников нет. Разве толкали в шею командира посылать отряд? Он, видите ли, совестится долг верности не исполнить. Этакая важность — двоих мятежников увидали.
— А совсем не дурной человек, — сказал Шульман.
— Вот это и странно, — согласился я. — Не злой, к солдатам благорасположен, любит батарею, участвовал в боях, и не скажешь, что глуп. Но о какой-нибудь чепухе — как немцы колбасу коптят — весь вечер готов проговорить и во все тонкости проникнуть, а заведите речь о политическом вопросе — полное нежелание рассуждать: государь знает, что делает, — вот и весь будет ответ, вся мыслительная деятельность. Ну ладно, крестьяне — люди темные, умеют считать — уже молодцы. Но из обеспеченных семей люди: те же книги читали и вы, и я, и уездный исправник, а он убил человека — и хоть бы в глазах потемнело, нисколечко — рад. Объясните мне, доктор, отчего по-разному укладываются в умах знания, почему образованность не служит на пользу душе?
— Нет, не знаю, Петр Петрович, — сказал Шульман. — Тайна эта за семью печатями для меня. Но в одном уверен: исправить это, увы, увы! бесполезная мечта. Я не очень силен в истории, но, насколько помню, за все века не случилось хоть одно победившее восстание. Два движения столкнутся, с обеих сторон самые крепкие люди один другого перережут, а к власти выныривают третьи. Так во Франции получилось. Хотели Свободы, Равенства и Братства, а выскочил Бонапарт. Умному человеку, если хочет спокойствия, надо пристроиться при добром деле и от многого отгородиться. Вот вернемся из похода — я в партикулярную медицину. Все, отработка моя кончается, ничего более академии и ведомству[6] я не должен — буду вольный казак. А вам, мне кажется, в учебное заведение надо переходить. Вот бы в Михайловское или в ваше родное Константиновское. Станете преподавать молодежи… ну, не знаю что, историю артиллерии, например. Задумайтесь, а, Петр Петрович?
— Отгородиться! У меня не получается, — сказал я. — Пробовал, грезил в Публичной библиотеке над старинными книгами. Казалось: совести моей вполне достаточно для честной жизни. Но вот недостало. Будь больше решимости, уверен, и юноша был бы жив. Что стоило под видом рвения отвести отряд в сторону, затеять пустую пальбу — мятежники и бежали бы спокойно. Как мне теперь от этой мысли отгородиться?
Меня подмывало рассказать лекарю про спасение Мельникова сына и план ночного бегства Августа. Бес хвастовства неустанно меня понукивал: ну, скажи, скажи, пусть не думает, что ты только в уме молодец, а и в деле, в деле… Но суеверный страх не позволял говорить: вдруг сглазит своими советами и опасениями. И не хотелось нагружать его совесть сведениями о деле, к которому он должен быть причастен. И с моральной стороны, думал я, такая откровенность ничем не оправдана: словно я страшусь в одиночку, словно и его хочу втянуть, пользуясь добрыми склонностями. Вот будет сделано, тогда и признаюсь.
— Вам, Петр Петрович, действительно не место в военной службе, говорил Шульман. — Конечно, история убийства с помощью ядер — не лучший предмет. Ведь как все несправедливо: в университетах профессора — это подлинные штабс-капитаны и полковники, а не профессора. Вот бы: им — ваш мундир, вам — их профессорскую шапочку. И они пришлись бы ко двору в батареях, и вам стало бы хорошо.
— Шутите, Яков Лаврентьевич, — сказал я. — Куда мне в профессора, мне хотя бы в архивариусы попасть, так и это не удастся. Прикован я к пушкам до выслуги лет. Годков через пять буду батарейный командир, а там, может быть, война случится, до генерала доберусь и стану старый служака, отпетый балбес. Не люблю жаловаться на судьбу, но вот пожалуюсь. Я военное поприще не сам избирал. В отрочестве мне мечталось стать хранителем книжных сокровищ, архитектором или летописцем в древнем монастыре, и никогда военным. Мы жили в Гродно, часами просиживал я у стен Коложи или бродил по низкому берегу Немана, глядя на противоположные холмы и располагая на них дворцы, библиотеку, мраморные лестницы к воде и прочие разности, что кажутся красивыми в детстве. Если будем в Гродно, я покажу вам места, где должны были стоять мои творения. Впрочем, вряд ли я решусь посмотреть на эти холмы. Взгляд мой мимо воли оценит их со стороны удобства для бомбометания, и мне будет тоскливо, что мечты мои не осуществились. Отец не пустил бы меня в армию, но он рано умер, пенсия была мизерной, два года мы терпели в крайней нужде, и матушка повезла меня в Петербург — устраивать судьбу.
— И поступила разумно, — сказал Шульман.
— Возможно, — ответил я. — Но жалею об этом. Уж лучше бы я сам устраивался, учился бы на семи рублях стипендии в университете — и был бы счастлив. Только воли не дали. Подруга матушки приняла участие, а муж этой подруги оказался — вот вам судьба! — не архитектор и не летописец, а уланский полковник. Он решительно определил меня волонтером в Дворянский полк. После Севастопольской обороны подавал в отставку — отказали, и я пошел в Артиллерийскую академию. Так что, Яков Лаврентьевич, с горьким сознанием доживаю двадцать восьмой свой год. Карьера меня не занимает, заняться, чем душа велит — не могу. А мне до смерти надоело думать одно, а говорить обратное. Да разве говорить? Делать приходится. К нашему горю, если не к ужасу, все мы честные, но тихие люди, похожи на того французского кюре, который до последнего вздоха исправно вел свой приход, служил все службы и учил любви к Христу, а по смерти оказалось, что он и в бога не верил, и смеялся над Святым писанием, и жаждал свержения монархии[7].
— К сожалению, ничего не читал об этом человеке, но отвечу вам: он мудр и прав. Намного приятнее проводить вечера возле камина и, попивая вино, посмеиваться над бестолочью религии, чем гореть на костре под улюлюканье дураков. Пасть жертвой невежества — что может быть обиднее?
— Жизнь, конечно, каждому дорога, — ответил я. — Но есть люди, которые ставят совесть выше благ и выше жизни. И недалеко за примером ходить. В полках первой армии многие офицеры сочувствуют мятежникам. Они и до восстания отличились: письма посылали в «Колокол», солдат просвещали, из их числа и расстреляны были трое за подучение нижних чинов к бунту. Они и в генерала Лидерса стреляли и великого князя пытались убить[8]. А местного происхождения офицеры большим множеством ушли в отряды. А кто не ушел, конечно же, препятствует усмирению.
— Ну, немного они напрепятствуют, — усомнился Шульман.
— Сколько бы ни делали, а все против. Вот в Минском полку все командиры рот в один день сказались больными и подали в отставку, чтобы в экспедицию не идти. А Галицкого полка какой-то капитан напоил допьяна роту, сорвал операцию и ушел к мятежникам. И правильно. Не то, что я, — помог человека убить. Даже в кавалерийских полках нашлись добрые люди. Недавно встретился мне знакомый майор-драгун. Он — член военного суда. Так он рассказывал, как они заседают: дружески с мятежниками беседуют и составляют такой протокол, по которому следует минимальное наказание. Десятки людей спасли от виселицы.
6
Сведения, высказываемые капитаном Степановым, позволяют предположить, что Шульман после двух курсов Московского университета поступил в Военно-медицинскую академию стипендиатом по военному ведомству, т. е. обучение его оплачивала казна. За это стипендиат был обязан отработать по направлению по полтора года за каждый курс обучения в академии.
7
Скорее всего Степанов подразумевает французского просветителя XVIII века Жана Мелье, который всю жизнь прожил неприметным деревенским священником и взгляды которого, по тому времени передовые, стали известны после его кончины по рукописному труду «Завещание», разошедшемуся в копиях, в адаптации опубликованному Вольтером.
8
На варшавского намесника А.Лидерса совершил покушение Андрей Потебня — руководитель революционной организации русских офицеров. Во время восстания Потебня погиб в бою. В Великого князя Константина стрелял не военнослужащий (тут Степанов ошибается), а варшавский ремесленник Людвик Ярошинский.