Тут Юрий приметил в глазах отца и пана Лукаша насмешливые искры, блеск нелестного снисхождения к расходившемуся Кротовичу и понял причину. Уж тоже шляхта! Кто бы мычал!.. Давно ли сам от корыта? Еще дед в мужиках ходил, старые собаки и те помнят, выслужился в войну с Грозным. А кто был? путный боярин, то есть хлоп на посылках. Погубилось в ту войну шляхты, как и в эту, и пожаловали путных и панцирных шляхетством. Всего-то! Без году неделя среди добрых людей, даже пить по-мужицки не отучился, а кричит, словно десять колен настоящей крови… Да и многие прочие ничем не чище. Тут, в избе, чистой шляхты — войский, пан Лукаш да они, Матулевичи, а другим лучше бы помолчать об этом предмете… Название одно что шляхта. Деревня в пять дворов — все имущество. Некоторые и пашут, и молотят наровне с хлопами. А сейчас многие хлопы, походив в дейнеках и шишах, пограбив обозы, держат в ямах побольше добра, чем в шляхетских избах…
Но, верно, верно, в колодки проклятых, правильно, пан Кротович, умная у вас голова. Если бы мы Мурашку не раздавили, сегодня они и его хлопы королевской милостью в шляхетство пришли, в костеле в передние ряды проталкивались бы по нашим ногам. Мы, панове, слава пану богу, старая шляхта, а всякие так Драневские, Алексиевичи, другие вчерашние гультаи выскочки из капусты! Мы им не забудем, и казакам не забудем, нет, не спустим обид, каждый получит, что заслужил, дайте только мира дождаться…
Сквозь эти гневные хмельные крики проступала для пана Юрия различимая под винным туманцем перепуганность, уже тронувший души страх неопределенности своего жизненного века, последнего хруста шейных позвонков. Кричали про хлопов — извести их, извести! — но и боялись, узнав по опыту, что и они умеют в реке топить и в любой день могут явиться с кирпичом, ускоряющим подводное погужение, — с них станется. Невеселы, совсем невеселы казались пану Юрию застольные яростные слова, больше было в них накопленного, выверенного собственной шкурой отчаяния, чем давней отваги и непогрешной шляхетской правды. Уже и честь, облепленная однажды защитной болотной ряской, и плоть, испытанная на выносливость комариным оружием, обрели некую мужицкого свойства затравленность и хитрость…
А царь, царь! Уже он самодержец Белые и Черные Руси! С каких это пор? Подумаешь, присягу давали. А если самого поведут под топор султанские турки, так посмотрим еще, как долго не наденет мусульманский халат. Униаты ему мешали. Конечно, они ни богу свечка ни черту кочерга. Но все же не ариане проклятые, для которых и Христос не бог, и для мужиков хотят воли, и на войну не хотят ходить. Вы идите, мы на печи полежим. Правильно король Ян выгнал их вон под страхом убийства. Их, да, верно, надо рубить, они господа бога нашего оскорбляют, но униатов за что рубить? Конечно, они недоделки, но за это пан бог пусть наказывает и рубит, а царским людям нельзя их рубить, как живых чертей. А нас, братья, за что рубили казацкие сотни? Носились здесь, точно волки в крещенскую ночь, и опять где-то носятся… Так выпьем, Панове, пусть их осиновый кол удержит, чтобы повопили, когда хрустнут все косточки от задницы до плеча, нет им пощады на этом свете, это только пан Адам, по святости души, мог вурдалака простить, не привязать к двум березам или хотя бы к одной на пеньковой веревке, а еще лучше на смолокурню было свести, где брат коптился, и сжечь вместо дров, чтобы и запаха не осталось; брата татары на копьях в пекло уволокли, надо было и этого вслед за старшим, теперь гуляет, опять душегубов приведет, вновь придется по болотам с жабами на луну квакать, может, и эта ведьма им помогала шляхту душить…
— Ну, Панове, — вдруг грозно осек всех пан Адам до сих пор более молчавший. — Прошу Эвку не трогать. Она мне и Метельским жизнь сохранила, могла выдать казакам стежку на острове…
Как по приказу — без удивления, вопроса, игривого словца — Эвку опять забыли. Разговор повернулся на шведов. Что, рыжие бестии, не удалось взять наши земли! Потому что бог не помог: в церковь золото не несете, скряги протестантские, все в домашние кошельки…
Эта странная общая деликатность уверила Юрия, что гости знают что-то такое об отце и Эвке, что тихо ставится ему в укор. «В каком таком ручье мог он эту голую Эвку видеть? — подозрительно думал Юрий. — В ручье ли? Может, вовсе не в ручье… Уж не таскался ли на смех повету за небесными глазами, напрасно грозя тяжелой плетью…» Если ночью не врал, развивалась далее эта мысль, а не врал, иначе сегодня бы не отрекся, то околдован был Эвкой, а потом принижен до ревности к ничтожному дегтярю. Из досады увел дегтяря солдатом, чтобы стало ей пусто на грешной лавке. То-то в ней злобушка тлеет, вон как дерзила в часовне, ровно сестра, даже пугала: «Сам на себя беду накличешь!» «Нет, не к тому цепитесь!» — сказал пан Юрий и сложил под столом для бесов кукиш.
Конечно, думал Юрий, дьявол ищет, кому досадить. Но только над слабыми он сильный. А кто греха на душе не хранит, тому не опасен. Он, пан Юрий, дурного дела ни одного не сделал, а что убивал — так то врагов родины убивал. А отец, отец — тут дело другое, по сей день околдован. Вот соседям и смех глядеть: нашел вдовец Матулевич невесту…
И тут черное пятно съехало по ледяной какой-то нитке из головы к сердцу и улеглось в удобную ложбинку между двумя закруглениями, потому что представлял себе Юрий фигуру сердца в таком точно виде, как нарисовано оно на церковных иконах.
4
Назавтра гости начали разъезжаться. Юрий поехал проводить пана Кротовича, вздыхавшего тяжело в предчувствии неласковой домашней встречи. Мечталось Кротовичу задержать Юрия до темноты, чтобы перегорела в душе грозной супруги без выстрела из уважения к гостю большая часть порохового заряда. Но сравнивая ясный лоб пана Юрия с бурачного цвета бугром, на который напрасно опускал седые пряди пан Петр, и выпытав ловким вопросом, что никто более подобного облика не принял, — одной ей досталось такое чудовище, пани Кротович налилась неугасимой и в три дня яростью. Она, правда, выставила и чарки, и штоф, и закуски легли на стол, но не лилось вино под ее нетерпеливым, выталкивающим за порог взглядом. Юрий, осилив себя, выпил за встречу и хозяйское здоровье, отсидел пять минут, растянувшиеся, верно, для пани Кротович в мучительную вечность ожидания, и оставил супругов наедине. Не отъехал он и десяти шагов за ворота, как взвился из избы к небу, пугая жаворонков, тонкий, в змеиное жало, крик: «Жлукта!»[19] Пан Юрий невольно пришпорил коня.
Переезжая вброд Волму, увидел он поодаль брода Эвку — что-то она выискивала в луговых травах и прятала в торбу. Тотчас черное пятнышко заершилось в облюбованном чувствительном месте. «Нет, не может быть, чтобы отец ею околдовался», — с неверием подумал Юрий и, глядя на Эвкину спину, на колыхание красно-синей юбки, подумал еще: «Надо сегодня к Метельским съездить, там три паненки скучают». Но хоть волнующе представился веселый вечер с девками и никакого интереса к шептунье быть не могло, Юрий, сам не зная зачем, повернул коня и по воде пошел к Эвке.
— Добрый день! — окликнул он, подъезжая.
— Здравствуй, пан Юрий! — улыбнулась ведунья, вскинув на миг к проезжему серые глаза.
— Траву собираешь? — спросил Юрий и удивился никчемности своего вопроса. — Вчера, Эвка, ты ответила, что сам на себя могу беду накликать, сказал он потому только, что ничто иное в голову не пришло. — Объясни как, знать хочется…
— Не знаю, — ответила Эвка, но так, словно знала.
— Да зачем же мне себе вредить? — усмехнулся Юрий.
— Не убережешься, — сказала Эвка.
— Скажи — уберегусь.
— Сказать? — спросила Эвка, и глаза ее сузились, появилась в них жесткость. — А пан не обидится?
— Чего обижаться, если сам прошу.