IX
— Да, так мы о сильной воле говорили, — вспомнил лекарь.
— О слабой, — поправил я. — А если то, что вы называете слабостью, богобоязнь?
— Не надо, не надо! — замахал на меня Шульман. — Не надо бога привлекать. Сами хорошо знаете, что никто, помимо истеричек, в бога не верует.
— Ну уж это вы слишком, — слегка опешил я. — Никто не верует, а меж тем все человечество молится.
— Молится! — хмыкнул Шульман. — Эка важность! Вот в нашей благословенной Отчизне еще трех лет не прошло, как людей от скотского звания освободили. И то под выкуп, как турки. А в Казанском соборе, видели, с какой страстью кресты кладут? Хороши, нечего сказать, христиане. По три шкуры дерут. Тот же хлебосол Володкович. Отчего не хлебосольничать с дармовых денег. И детки под стать. Одна — дура, бездельница, только и есть достоинств, что смазливая, и к тому же истеричка, по голосу слышно, младший — манией величия болен, могу гарантию подписать, старший — но о нем поздно говорить. Хотя в медицинском отношении случай весьма занимательный. Скажу вам даже, что это самоубийство подсказало мне тему исследования. Вернемся из похода — обязательно займусь.
— И вообразить не могу, что вас заинтересовало, — сказал я. — Обычный выстрел в упор. В Севастополе я десятки таких ран видел после рукопашных.
— Это верно, — согласился лекарь, — рана как рана. А любопытно то, что за полчаса, которые вы определили между выстрелом и нашим осмотром тела, оно не должно было охладиться до такой степени. Вот и темка для какого-нибудь студента: «Влияние внешних условий на скорость охлаждения трупа».
— Фу! — поморщился я. — Что за удовольствие. И пользы-то никакой для живых.
Шульман ухмыльнулся:
— А какое удовольствие вам, артиллеристам, рассчитывать разлет шрапнели?
Я собрался возразить.
— Ну да, ну да, — опередил меня Шульман. — Это для славы оружия и блага Родины.
— Но за какое время, вы думаете, — сказал я, — он мог остыть до такого состояния?
— Часа за два, — был ответ.
— Нереально, — сказал я. — Что же, он умер двумя часами раньше, чем курок спустил? Этак выходит, что он уже неживым в беседку пришел.
— Выходит, что так.
— Мистика, Яков Лаврентьевич. Переменим предмет. Меня такая тема совершенно точно лишит сна.
— Могу снотворное предложить, — ответил лекарь. — Батарейный командир, между прочим, воспользовался.
— Естественно, — сказал я. — Такие переживания… Держу пари, что у следующего помещика он потребует сдать детей нашему караулу.
Мы посмеялись над некоторыми странностями нашего подполковника, пришли в хорошее расположение духа, и лекарь, поскольку портвейн в бутылке иссяк, отправился на свою квартиру. Федор поехал его проводить.
Я написал под свидетельством фамилии и чины офицеров, задул свечу, лег на сенник, но не смог заснуть, пока не вернулись Федор и старик. Хотя какая все же странность: что мне было до них?
X
Когда я проснулся, никого в избе не было. Я вышел во двор. Федор возле сарая чистил коня, приговаривая ему нежности.
— Ваше благородие, — сказал он. — Поздравляю вас с праздником.
Я хотел удивиться, но припомнил, что сегодня наш батарейный праздник[3]; я полез в карман, нашел рубль и подарил Федору.
— И я тебя поздравляю, — сказал я. — А сейчас возьми бумагу — на столе лежит, объедь офицеров — пусть подпишут. Все, кроме Нелюдова… А что, наш хозяин давно ушел?
— Давно, — ответил денщик. — Шальной он какой-то, ей-богу. Встал с зарей, потоптался, бумагу вашу прочел, помолился, сапоги в руки — и пошел. Хоть бы сала кусок предложил, так нет, скрылся.
— А ты разве не спал, что видал?
— А я и сплю, и вижу, — сказал Федор и добавил с упреком: — Я же вчера трезвый был, не то что, как говорят, Еремин.
— Вот и хорошо, — похвалил я. — Так и должно.
— Что в этом хорошего, — возразил Федор. — Спал чутко, как Жучка какая, разве выспишься?
— Сегодня свое возьмешь. Ну, езжай. У командира меня жди.
Выбравшись, с ленцою собравшись, я оседлал Орлика и поехал к подполковнику Оноприенко. Возле церкви собирался местный народ. Встречавшиеся мне солдаты все имели радостный вид. На крыльце поповского дома подполковник отдавал распоряжения фельдфебелю.
— Вы вовремя, Петр Петрович, — сказал командир. — Приезжал исправник, просит помощи — мятежники объявились. Я думаю, как поступить.
Зная характер командира, я ответил: «Дело хорошее, и людей надо дать. Только надо предупредить канониров, чтобы не ставили себя под пули». — «Вы думаете, это возможно?» — «Конечно. Иначе Лужин и сам бы их взял. Он хитер. Убьют кого-нибудь — ему ничего, а у нас — потери в расчетах». — «Вы правы», — ответил подполковник. «У него приставы есть, сельская стража, пусть подымет, — продолжал я. — Силами армейского подразделения, конечно, легко исполнять службу». Командир кивнул, и я подумал, что исправнику будет дан отказ. Это доставило мне удовольствие. Но я ошибся. «Все-таки и нам следует принять участие, — ответил подполковник. — Это наш долг, и кроме того, люди войдут в должное настроение. А то ведь многие считают — прогулка. Так и решим, — сказал он. — Вчера Нелюдов, хотя не по очереди — по жребию, а дежурил. Мне будет неловко его посылать, и потом — он горяч, поспешен… Так что, Петр Петрович, я вам поручаю. Возьмите два взвода, надеюсь, хватит… Лужин говорит, что мятежников — малая группа. Он сейчас вернется, вы с ним и обговорите… Я полагаю, — сказал командир, — к полудню управитесь. Тогда в полдень и построимся на праздник. А не управитесь, так часа этак в три…»
Поп, как раз вышедший из избы, пообещал свое участие в церемонии.
Я молчал, соображая, каким образом увильнуть от подлого дела. Наотрез отказаться было нельзя — хоть и не в уставной форме говорилось, но это был боевой приказ. И никакой отговорки не имелось… К такому повороту событий я совсем не был готов и только ругался в душе…
Появился Федор со свидетельством, и командир зашел в дом поставить подпись. Тут же прибыл исправник с приставом и полутора десятком стражи. Лужин, обрадовавшись, как он сказал, сообщничеству со столь храбрым и опытным офицером, стал мне объяснять план пленения мятежников. Численности их он не знал; крестьяне, доложившие ему о мятежниках, видели двоих, но, вероятно, их больше, десяток. Заметили их в семь часов возле Шведского холма — это в четырех верстах от деревни. («Почему Шведский?» поинтересовался я. «Дом там, по преданию, стоял, — сказал Лужин. — Шведы сожгли. Вместе с людьми. Но и был когда-то дом, камни остались, меж деревьями лежат».) Скорее всего, говорил Лужин, мятежники и сейчас там, потому что днем передвигаться по мирному уезду они вряд ли рискнут.
Слушая исправника, я желал мятежникам бежать с того места во всю прыть.
Меж тем во дворе собрались офицеры, и каждый просился в отряд, а более всех молодые — Васильков и Купросов. Я выбрал из моей полубатареи Блаумгартена и Ростовцева — из нелюдовской. Они поскакали готовить свои взводы.
Подполковник вручил исправнику свидетельство о самоубийстве Северина и пожелал нам обоим удачи. Через четверть часа два наших взвода выступили в поход. Вместе с людьми Лужина было нас около семидесяти человек.
XI
Я ехал на карательную акцию. Произошло то, чего я в час отправления из Петербурга не хотел и предполагать. Я думал, что мне как артиллеристу участвовать в столкновении с мятежниками не придется. Вооружение повстанческих отрядов не допускало с их стороны позиционных действий, при которых возможно применение артиллерии. Край насыщался войсками, но, по моему мнению, батареи посылались, что называется, для пущей важности. Нам предстояло быть силой не прямого, а психологического давления. Увы, казавшееся нереальным свершилось — я вел отряд и не мог противиться. Не с кем было и посовещаться. Блаумгартен и Ростовцев горели нетерпением схватки и подвига. Вдруг, даст бог, удастся показать себя храбрецами — и пожалована будет награда. А за серебряный крестик на грудь можно положить под деревянный крест пяток инсургентов. Это приветствуется. Так чувствовали они и множество других офицеров.
О наградах мечтали, легкость, с которой их жаловали за усердие в усмирении, лихорадила умы. Еще с апреля во всех петербургских полках не сходила с уст удача павловца Тимофеева, в один день из капитана, ротного командира, вознесенного в полковники. Историю его повторяли в любой офицерской компании. Говорили, что отряд его разбил большую шайку, командира ее изрешетили пулями, до ста мятежников убито было в бою. С донесением об этом Тимофеев лично прибыл в столицу, его принял сам государь, беседовал, пожал руку, сказал: «Благодарю за молодецкое дело. Я награждаю тебя флигель-адъютантом». На этом месте рассказа у всех лица бледнели, головы кружились. Флигель-адъютант! Что большего желать! И кому везет, тому везет. Месяца не прошло, этот же Тимофеев полностью истребил другой отряд и получил золотую саблю за храбрость. Он в Зимнем, он офицер свиты, уже меньше, чем генерал-майором ему не умереть! В первой гвардейской дивизии офицеры петровских полков нижайше просили — направить в Западный край. И сам государь император, освободитель, не ленился, ездил в полки на разводы, становился перед строем и взывал: «Надеюсь, господа офицеры, что вы будете славно драться и не пожалеете жизни за Веру, Престол, Отечество. Время для нас теперь тяжкое, но с такими, как вы, я никого не боюсь!» А кого регулярным войскам бояться? На каждого мятежника — пятеро. Одних гвардейцев черт знает сколько. Финляндский полк, Московский полк, уланы, гусары, павловцы, измайловцы, казаки гвардейские. И каждый лезет из кожи вон. А еще семеновцы, преображенцы, саперный батальон, императорской фамилии батальон, артиллеристы первой бригады — надо всеми царь шефствует. А обычных полков, а казаки донские, а батальоны внутренней службы — не счесть, тьма! И каждый желает чин, Анну, Владимира, Георгия, наконец. И каждый старается — стреляет, колет, рубит, берет в плен и считает это за высокую честь.
3
Общий праздник гвардейской артиллерии был приурочен к церковному празднеству — Преображению господню, который отмечался 6 августа. Помимо того, каждая батарея избирала себе в заступники кого-нибудь из святых и в день, отведенный ему в церковном месяцеслове, праздновала свой праздник. Судя по дате, которую называет в свидетельстве штабс-капитан Степанов, их батарея считала своей заступницей Деву Марию — Богородицу.