Как мы будем убеждаться каждый раз, опыт одиночества близко подходит к опыту ничто — но не совпадает с ним. Это особенно верно для нововременного одиночества в понимании Паскаля и позднее единичности в версии Лейбница (оба — и математики, и философы): одиночество изменилось, когда была открыта реальная бесконечность мира. Теперь единица, как минимальная мера, превратилась в «бесконечно малую величину». Одиночество, так понятое, в отличие от наивно — атомистического представления о природе и об обществе, балансирует где — то между единицей и нулем.
Но полного совпадения между ними нет потому, что боль ревности связана именно с тем, что во вновь открытом прекрасном мире не хватает мелочи — себя. Но если субъект становится здесь точкой исчезновения, то объект — мир — где — тебя — нет, чужой мир — становится единым до непроницаемости. Мы наблюдаем здесь поляризующий характер одиночества как отчуждения: чем больше один его полюс стремится к нулю, тем больше другой полюс становится аутично единым: уже более единым, чем любое целое: некоммуникабельным, вещным. В политическом мире это отчуждение выливается, с одной стороны, в фетишизацию, а с другой — в безличное абстрагирование социальных отношений.
Итак, уже в этом случае мы видим, что опыт ревности — отчуждения не просто негативен. Странным образом, он конститутивен для способа политического бытия, конститутивен не в меньшей мере, чем «призывающий» и опознающий оклик полицейского. Отчуждение, затенение, fading субъекта является условием его идентификации с обществом. Такой тип идентификации Жак Лакан называл воображаемым и сравнивал с узнаванием себя в зеркале. Дело не просто в том, что, как у Альтюссера, мы отождествляемся личностно с холодным безличным миром, а в том, что этот безличный мир отвечает нашим глубинным фантазмам, соответствует зазеркалью ревности и тоски. Только на этой подкладке возникает далее символическая идентификация с обществом как с голосом и императивом.
Джонатан Свифт, известный английский политический деятель, писатель и проницательный мыслитель, описал в начале XVIII века, как новая физическая оптика (микроскопы и телескопы) переплетается с новой социальной оптикой и рождает опыт трагического несоответствия субъекта миру, в котором он живет и в котором он хочет чувствовать себя как дома[72]. То этот мир слишком большой, то слишком маленький, но в любом случае несоизмерим субъекту. В этом смысле каждый из таких субъектов — то ли мелкая презираемая букашка (минимум), то ли маленький непризнанный король (максимум)[73]. И такой субъект может жить только в недостижимой утопии — отсюда утопическая легитимация пореволюционных обществ, утопический подтекст любой конституции.
Такого типа одиночество лежит не только в основе воображаемой, зрелищной сферы современных обществ, но и в основе социальных утопий и гетеротопий, которые были конститутивны для Нового времени: сначала в опыте Великих Открытий, а затем в опыте революций, особенно Американской.
Этот опыт одиночества, логически говоря, не только сталкивает единичность на границу небытия, но формирует особый, нега—, тивный симбиоз между единством государства и единичностью субъекта. Более того, уже здесь необязательной становится связь одиночества с конкретным субъектом. Одиночество происходит между ним и некоторым миром и может усматриваться в структуре этого мира (непроницаемого, сновидного, абсурдного) с тем же успехом, что и в душе индивида. Вообще, «одиночеством» часто называют место. Например, по — французски solitude — это не только одиночество, но и пустыня. Очевиден и временной аспект одиночества — ревности: оно затягивает и станозится, как выше сказано, наркотиком, длением, сама невыносимость которого приносит удовольствие. Так, именно через одиночество мы приходим к пониманию государства не только как функции единства, но и как пространства и времени, по определению пустого, но готового нас принять.
Второй феномен
Сродни описанному феномену и тот тип одиночества, который мы уже упоминали, — одиночество человека в массе, толпе. Здесь тоже идет амбивалентная игра между полной идентификацией с толпой и полным отчуждением от нее. Потерявшись в толпе, человек, вспоминая о своем «я», не находит его на прежнем месте. В аффективной, подражательной массе толпы единичный человек признания не обретает. Но зато сама масса вместе производит скорее одиночество, а не единство. По крайней мере, если амбивалентность взаимной идентификации ее членов не разрешается в аристотелевском «катарсисе».
72
Свифт Дж. Путешествие Гулливера / Пер. с англ. под ред. А. А. Франковского. М.; Л.: Academia, 1932.
73
Здесь Свифт явно вторит Паскалю с его качелями ничтожности и величия человека — о Паскале см. ниже.