Итак, каковы же внутренние противоречия современного государства?
Оно сводит людей воедино, создает из них гигантскую коллективную мощь — однако вынуждено при этом разобщать и индивидуализировать их. Люди страдают из — за отчуждения от целого, так как их частные возможности несоизмеримы с махиной государства. Но они отчуждены и друг от друга, так как ни государство, ни капиталистическая экономика структурно не заинтересованы в формировании сильных социальных групп, которые бы с ним конкурировали. Структуры взаимного отождествления не только не снимают, но и усиливают это взаимное отчуждение, так как эти структуры амбивалентны, связаны не только с любовью, но и с ревностью, и, отдавая человека на милость еле знакомых ему людей (как в школе или в армии), воспроизводят его «необщительную общительность»[13]. Американский социолог Д Рисман в 1950‑х годах назвал это явление «одинокой толпой», толпой, где каждый полностью зависим в своем самосознании от других и потому, как ни странно, лишь более одинок[14]. Но особенный взрыв чувства одиночества и отчуждения (иногда катастрофического, а иногда — радостно — экстатического) характеризует первые десятилетия XX века, когда индустриализация (особенно в Германии) разрушает традиционную семью, урбанизирует население и атомизу- ет людей в буквальном смысле, но, кроме того, мировая война открывает им нагое, голое существование себя и мира, и, наконец, бюрократизация государства и капитализма делает социальные институты абстрактными, непонятными и непроницаемыми. Можно сказать, что единство государства — и мира — переживается в Новое время как одиночество. Это ощущение одиночества — отчуждения (относящегося и к картине мира, и к субъекту) становится главной темой немецкоязычной культуры 1920–1930‑х годов, достигая высшего литературного выражения у Кафки и высшего философского понимания в «Истории и классовом сознании» Г. Лукача.
Наконец, отчуждение выражается в отношениях человека с неживыми вещами — природой и произведенными из нее товарами. Претендуя на объединение людей и их коллективное господство над природой, государство на деле — как показывает Маркс — достигает своей цели, только сдвинув субъект господства на неживой капитал и товар. Средство всеобщей унификации (деньги) становится настоящим мотором истории. Единицей — мерой отождествления становится монета, а носителем настоящей идентичности и индивидуальности — рекламируемый товар. При всем этом материализованном единстве, в человеческом обществе царит предельно разобщающее разделение труда, а также классовая поляризация (сегодня перешедшая в международное измерение). Дело здесь не столько в том, что средство взяло верх над целью, сколько в том, что, как и в случае репрезентации — суверенитета, объединение — единство должно быть дистиллировано где — то в чистом виде. Поэтому Маркс не случайно связывает капитал и товар с религиозным феноменом фетиша и отмечает его одновременно абстрактный, «чистый» — и материальный характер.
Сдвиг субъективности от государства к капиталу сдвигает также ограниченное, единичное единство к единству неограниченному, неопределенному и «глобальному». И тогда уже само государство, этот источник всеобщности и признания, предстает как одинокая, замкнутая перед лицом угрожающего безличного мира инстанция.
Вся эта неприятная и неотъемлемая изнанка политического наводит нас на мысль, что логика и опыт политического не сводятся к позитивному целостному единству. Есть и иная логика, иной опыт, связанные с негативностью единого, но не менее первичные и конститутивные для единства вообще и для государства в частности. Назовем эту сферу, идущую не сверху вниз от единого — целого к единичному, а снизу вверх, от единичного к единому — целому, сферой одиночества. В негативном опыте одиночества, как и в любом негативном опыте, речь идет не только о зеркальном отрицании чего — то позитивного. В нем рождается некий неотзеркаливаемый избыток, который претендует на альтернативный, негативный генезис единства[15].
Не «тоталитаризм» техно — политики и не «нигилизм» рационализации определяют суть современности, не целое и не пустота, а отделяющее их одно от другого единочество: бессмысленное присутствие непонятного фрагмента. Ein Zeichen sind wir, deutungslos — «Мы бессмысленный знак», по известному выражению Гельдерлина. То, что это присутствие ведет к паническому «окапыванию» в субъективности и что оно же предоставляет возможность имманентной солидарности, не снимает его изначального «торчания» на месте, где должно было быть ничто.
13
Кант И. Идея всеобщей истории во всеобще — гражданском плане // Кант И. Сочинения на немецком и русском языках. М., 1994. Т. I. С. 91- Современные американцы рассказывают, что, поскольку в их средних школах нет фиксированных «классов», а есть большие, по две сотни человек, когорты, они особенно сильно испытывают в это время чувство отчужденности и одиночества.
14
Riesman Д Denney R, GlazerN. The lonely crowd: a study of the changing American character. New Haven, CT: Yale Univ. Press, 1950. Надо отметить близость наблюдений Рисмана вышеупомянутой теории аномии у Дюркгейма: оба видят одиночество как парадоксальное следствие из избытка социальности.
15
В этом смысле мой подход противостоит, например, подходу во многом замечательной книги Николя Гримальди «Трактат об одиночествах» (GrimaldiN. Traitft des solitudes. P.: PUF, 2003). Гримальди, опираясь на впечатляющий ансамбль литературных источников, прежде всего дневников Мен де Бирана, Амиеля, Кафки и Пессоа, реконструирует внутреннюю логику одиночества. Но он делает это разочаровывающим образом, в духе антропологического экзистенциализма. Он утверждает, что одиночество является лишением признания, или ожиданием его, и что оно поэтому всегда болезненно. Объясняется же одиночество тем, что мы стремимся к единству и интеграции нашего «я» и тем, что в нашем бытии есть что — то принципиально неразделяемое.
По простому говоря, тем самым одиночество есть плата за единство целого и за единичность экзистенции. Гримальди приписывает его человеческому «я» и посвящает большую часть книги парадоксам этого «я».
Между тем одиночество есть опыт не единства и даже не единичности, а невозможности и того и другого — это единство в кризисе и разрыве, понимание того, что другой уже с самого начала присутствовал при моей «интеграции», что «я», — это укрепление, возведенное, чтобы удержать якобы неотчуждаемую единичность бытия и защититься от завораживающей силы Другого. «Неразделимое» бытие есть самое разделяемое, поскольку наше «я» только отчасти причастно ему, оно нам не принадлежит и в то же время сразу, в любом акте сознания как отношения, вводит в наш мир иное бытие (см. на эту тему известные анализы Ж. — Л. Нанси). Тем самым одиночество как негативная сила первично по отношению и к единому целому, и к непроницаемо единичному.