Но плакать начали мы, и взялись за это всерьез. Все пропало из-за того, что не было денег. А папа Лепле нам еще не дал ни одного франка.
К счастью, в этот момент в зал вошла жена Мориса Шевалье, Ивонна Балле. Услышав крики Лепле, она поинтересовалась, в чем дело.
— Перестань, Луи. Не сходи с ума, — запугаешь девочку. Она не сможет петь.
— Ах, так ты считаешь, что она может петь в таком виде?
— У тебя нет рукавов?
— Только один. Мы не успели связать другой. Не могу же я петь с одним рукавом.
— А платка у тебя нет?
Тогда было модно, чтобы певицы, исполнявшие реалистические песни, выходили на сцену, накинув на плечи платок. Мы-то этого не знали. Эдит, и без того всегда бледная, сделалась как полотно.
— Нет. Раз нет — так нет. Я не буду петь.
Ивонна сказала:
— На, вот тебе второй рукав, — и протянула ей свой платок, большой квадрат фиолетового шелка.
С тех пор Эдит навсегда полюбила фиолетовый цвет, она верила, что он приносит ей счастье.
Все равно за полчаса до выхода Эдит была зеленой от страха, а меня била дрожь, я слова не могла вымолвить, у меня стучали зубы. Зал был полон, и все были в самых шикарных туалетах.
Нам назвали несколько имен: Морис Шевалье, Ивонна Балле, Жан Траншан, Жан Мермоз[13], Мистенгет, Мод Лотл, Анри Летелье, директор «Журналь», одного из самых крупных еженедельников того времени.
Появление Эдит для них должно было стать как удар в солнечное сплетение. При мысли об этом у нас захватывало дух. Эдит, которая терпеть не могла воды, пила стакан за стаканом.
— Момона, у меня так пересохло в горле, что могу песком плеваться.
В зале смеялись, пели хором популярные куплеты. Мы никогда не бывали здесь по вечерам, поэтому ничего не понимали и колотились от ужаса. Нам казалось, что они никогда не замолчат и не смогут слушать.
Около одиннадцати часов вечера — такова была традиция — по залу проходил Лепле с музыкантами и все пели «Монахи из монастыря святого Бернара». Затем шел «гвоздь» программы — новый солист.
Лора Жарни, директриса «Жерниса», бывшая королева кабаре «Шесть дней», пришла за Эдит.
— Твой выход.
Эдит посмотрела на меня.
— Момона, я должна сегодня добиться успеха. Такой шанс выпадает раз в жизни.
Она быстро перекрестилась. Это было впервые, но с тех пор она никогда не выходила на сцену, не перекрестившись.
В «Жернисе» все иначе, чем у Лулу. Мсье Лепле не хотел, чтобы я была в зале. Куда мне в зал — я ведь нищенка… Как обычно, меня отправили в туалет. Но плевала я на все. Я пошла за Эдит. В тот вечер я должна была быть наверху.
В зале очень жарко. У женщин обнажены плечи, спины… Меха — не кролик, сверкающие украшения — не стекляшки. Мужчины во фраках и смокингах. Очень шумно. Оранжевое освещение, как тогда в моде.
Когда погас свет, раздались возгласы, взрывы смеха.
В свете прожектора появился Лепле (всю мизансцену он выстроил сам). В нескольких словах он рассказал, что встретил Эдит на углу улицы Труайон, что она на самом деле такая, как есть, что он считает ее открытием.
— Итак, с улицы — в кабаре. Перед вами «Малютка Пиаф».
В зале зашумели, но когда прожектор высветил Эдит, когда ее увидели, шум прекратился: люди не понимали, выжидая, смеяться им или плакать?
Одинокая в резком свете прожектора, с жалкой прической, бледная, с красным, как рана, ртом, она стояла в своем черном нескладном платье, уронив руки вдоль тела, потерянная и несчастная.
И запела:
В зале продолжали разговаривать, как будто ее и не было. Скрепя сердце, с глазами, полными слез, Эдит продолжала петь. Страдая всей душой, она повторяла про себя: «Победить, победить!»
Уже первый куплет решил все. Эдит держала зал. Разговоры смолкли. Песня кончилась, никто не шевельнулся. Ни аплодисментов, ни шепота, ничего — тишина…
Это было ужасно. Не знаю, может быть, это продолжалось секунд двадцать… очень долго. И молчание казалось странным, невыносимым, от него сжималось горло. И вдруг раздались аплодисменты. Шквал, град, ливень… Забившись в угол, я плакала от счастья, не замечая слез.
Я услышала, как Лепле мне сказал:
— Порядок. Она их покорила…
Он забыл и думать о том, чтобы послать меня в туалет. Публика была поражена, потрясена. Люди были сражены этой девчонкой, которая пела им о нищете, пела о правде. И слова говорили об этом слабее, чем голос.
Это был самый трудный момент за всю ее карьеру, но до самой смерти она считала его самым прекрасным. Она опьянела от счастья.
Когда выступление окончилось, ее пригласили за столик Жана Мермоза, который, обращаясь к ней, называл ее «мадемуазель». Она не могла опомниться. Она, которую ничто не смущало, у которой на все хватало смелости, потеряла дар речи.
Рядом с Жаном Мермозом сидели Морис Шевалье, Ивонна Балле и другие известные люди, кто точно, я не знаю.
Говорят, что Морис Шевалье якобы воскликнул: «Маленькая, а сколько силы!» Это часть легенды. На самом деле он уже слышал Эдит. Он приходил как-то с Ивонной на одну из ее репетиций и сказал что-то вроде: «Попробуй ее, Луи. Это может понравиться. Это сама жизнь!»
Он был прав. Ни у кого не было такого голоса. Эдит не делала усилий, чтобы быть «достоверной», она родилась на улице, она оттуда пришла. Никогда еще на сцену не выходила такая маленькая, худенькая, плохо одетая женщина. Она пела без жестов. Почти все известные певицы были крупными женщинами: Аннет Лажон, Дамия, Фреэль. Только выйдя на сцену, они уже заполняли ее.
Эдит понравилась, потому что удивила, публика была в нокауте. Но она еще не была той, кем стала потом. Понадобились годы работы, чтобы стать единственной.
Когда мы вышли, было уже светло. Великолепное утро, утро славы! Эдит в черном платье, невзрачном при дневном свете, шла как королева. Она взяла меня за руку.
— Пойдем, Момона. Сейчас мне нужна улица. Я ей всем обязана. Я должна поблагодарить ее, мы пойдем петь. Мне это необходимо.
Она запела, но не как всегда. Это было как псалом. Она благодарила небо. Эдит начала другую жизнь.
Она мне говорила:
— Не может быть. Вчера еще я знала этих людей только по газетам, а сегодня я провела с ними всю ночь. Мы сидели за одним столом. Не могу прийти в себя. Они были со мной удивительно добры. Ведь они могли бы просто угостить меня бокалом вина. Какое у них шампанское! Я такого никогда не пила. Я тебя таким как-нибудь угощу. Они для меня собрали деньги. Я бы никогда не осмелилась. Мермоз дал свою шляпу. Ах, до чего он красив, Момона… Вот о ком, наверное, мечтает не одна женщина. Я сама бы…
Она отпустила мою руку и вздохнула:
— Пока это еще не для меня… Но все придет. Слышишь? Для меня любовь значит очень много. У меня будут все, кого захочу… и много денег тоже.
В нашей комнате она продолжала говорить о Мермозе. Это длилось дни напролет. Она вдруг останавливалась, и я уже знала, что она скажет:
— Посмотри на меня, Момона. Ведь я видела Жана Мермоза. Я сидела за его столиком, пила с ним шампанское. И знаешь, что он мне сказал?
— Да. «Мадемуазель, позвольте мне предложить вам бокал…».
Я была хорошей слушательницей, мне было только семнадцать лет — и я погружалась в мечты вместе с ней.
Нужно постараться нас понять. Чем мы были? Ничем. Еще вчера до смерти боялись полицейских: они могли нас ударить. Наши мужчины были подонками — они тоже могли нас бить, сколько им хотелось. Родных практически не было. Если бы мы заболели, мы подохли бы в каком-нибудь углу или в больнице. Нашим семейным склепом стал бы морг или общая могила на кладбище в Пантене. С нами могло случиться все что угодно. Наш удел был принимать все удары. Мы были не настолько глупы, чтобы этого не сознавать.
13
Знаменитый французский летчик, осуществивший в 1930 года первый перелет из Франции в Южную Америку.