Тогда мы еще не ходили по дворам. Этим мы стали заниматься много позднее, когда вечерами работали в кабаре. В ту пору Эдит по утрам чувствовала себя очень усталой, а во дворе можно было присесть на мусорный ящик. Она даже иногда так засыпала!
Во дворах публика трудная, ведь не она приходит вас слушать, а вы ее заставляете, значит, есть люди, кому это нравится, но есть и другие… Некоторые прогоняют, приходится упрашивать, и не всегда это проходит мирно. У Эдит не хватало терпения, она посылала их к черту. Поднимался крик, окна открывали, но не для того, чтобы бросать монетки.
Как только становится холодно, хозяйки сидят в тепле, не высовывают носа на улицу, они скупее мужчин. На одну, у которой в сердце затеплится чувство, что-то всколыхнется в груди и на глаза навернутся слезы, когда она услышит песню о любви (а это еще вовсе не значит, что она станет щедрой), приходится множество, у кого сердце зачерствело, покрылось коростой; любовная песня не заставит их мечтать, она даже не вызовет у них воспоминаний. Они все забыли!
На улице совсем другое дело. К вам подходят и, если нравится, остаются. Эдит не протягивала руку. Это была моя работа. Я смотрела людям в глаза, пока они не брались за кошелек. Эдит мне говорила:
— Смотри, никого не пропускай. С твоими-то гляделками!
С мужчинами было проще, их легче пронять, чем женщин. Им трудно пройти мимо двух девочек, ничего им не дав.
У нас не было какого-то своего квартала. Мы их часто меняли, хотелось побывать в других местах. Первое, что делали, приходя в новый квартал, спрашивали полицейского, где находится комиссариат, чтобы петь подальше от него. У нас не было разрешения, и то, чем мы занимались, называлось «групповым попрошайничеством». Впрочем, нас не раз задерживали, но всегда отпускали. С нами были даже ласковы, ведь мы были еще очень маленькие, почти дети, нас не принимали всерьез. К тому же мы придумывали разные истории. Рассказывали, что живем с родителями, что они не богаты и скупы, что мы поем просто так, для забавы, чтобы купить себе туфли или сходить в кино. Что только не болтали! И нам верили. Единственное, чего нельзя было им сказать, это правду. Я была несовершеннолетней, Эдит тоже. Этого было достаточно, чтобы оказаться у «Доброго Пастора»[7] или в другом таком же «детском саду». Две девчонки целыми днями болтаются на улице, разве это допустимо? Как будто надзирательницы в приютах — надежная стража.
Мы были одеты не как нищие, но недалеко от них ушли. У меня был берет, с которым я обходила публику. Мы причесывались одинаково, с челкой — стригли ее сами. Эдит считала, что будет лучше, если нас с первого взгляда будут принимать за сестер.
— Понимаешь, когда я говорю легавым, что ты моя сестра, а документов у нас нет, мы должны быть похожи, чтобы они нам поверили.
Я не возражала, наоборот, мне нравилось быть похожей на Эдит. Я ее полюбила, и не потому, что она была моей сестрой (голос крови, когда вы сестры только наполовину, звучит не слишком громко), а потому, что это была Эдит.
Мы жили в гостинице «Авенир» на улице Орфила, дом 105. Она еще существует. Каждый раз, проходя мимо, я останавливаюсь и смотрю на окно четвертого этажа, окно нашей комнаты. В ней не было водопровода, был стол с умывальником, кровать, дряхлый шкаф, кажется, еще тумбочка, — и больше ничего.
Я с иронией говорила, что на «Авенир»[8] — наша единственная надежда.
Но Эдит, когда мы возвращались под утро на метро, падая от усталости, приоткрывала сонный глаз и говорила:
— Не унывай, Момона. Мы станем богаты. Очень богаты. Я заведу белую машину и черного шофера. И мы будем одинаково одеты!
Она в это верила. Эдит не сомневалась, что станет знаменитой, но для верности шла в церковь помолиться дорогой святой Терезе. Она говорила:
— Момона, дай двадцать монеток, я поставлю свечку.
Эдит никогда не держала при себе денег. Деньги всегда были у меня.
А пока что мы пели на улицах. Когда набирали достаточно денег, шли в ресторан и все проедали. Потом снова пели и шли в кино. Мы никогда не думали, что нужно оставить наутро десять франков. К вечеру мы всегда были без гроша. Мы стремились потратить все. Такой Эдит оставалась всю жизнь!
Иногда мы зарабатывали до трехсот франков в день, это было много, ведь шел 1932 год!
Когда мы встретились, Эдит уже знала мужчин… Это произошло в пятнадцать лет. Первого она не вспоминала… Со вторым познакомилась у Альверна. Он был уличным актером, умел играть на банджо, на мандолине. Он научил ее песенке «Флотские ребята». Она всегда ею начинала под банджо. Играла она плохо. Но тогда на банджо, как теперь на гитаре, все немножко умели наигрывать…
Наш репертуар состоял из «Шаланды», «Открывателя» и «Моей красивой елочки», но в богатых кварталах нужно было петь что-нибудь получше, и здесь мы исполняли репертуар Тино Росси, потому что в этом… был уровень! Еще мы пели «Дети нищеты». Для шестнадцатого округа[9] это не подходило, но это был наш «гимн»!
Нужно уметь подобрать репертуар для каждого квартала. В сущности, это как в мюзик-холле. Улица — хорошая школа. Именно здесь сдаешь экзамен по мастерству. Ты видишь публику — она перед тобой. Ты слышишь, как бьется ее сердце, понимаешь, что она хочет. Понимаешь, что она любит и что — нет. И если она иногда плачет, значит, заплатит много.
В одних кварталах мы ходили босиком, в других публику это шокировало, и мы надевали матерчатые тапочки, иначе это отражалось на заработке. Чтобы их не снашивать, мы связывали их за шнурки и вешали на шею. По сути, если подумать, мы были первыми битниками, такими же неопрятными, только у нас вместо гитары было банджо. В остальном то же самое: поэзия, надежда, желание прожить свободными молодые годы.
Не помню, чтобы я когда-нибудь испытывала голод или холод. У меня такое впечатление, что в те годы не было зим… Конечно, они были, но я их не помню… По-моему, и дожди не шли!
Мы исходили весь Париж от Пасси до Монтрей. По субботам в богатые кварталы было незачем ходить, люди в этот день заняты покупками, им некогда, им не до нас. В обычные дни можно пройти Елисейские поля. В Пасси, в шестнадцатый округ лучше приходить утром, женщины еще дома; они видят, что на улице поют две девочки, открывают окна, бросают деньги, но тут же их закрывают. Холодно! Эта публика — благотворители, а не любители.
По субботам надо ходить в рабочие кварталы, здесь дают меньше, но чаще. И дают, потому что получают удовольствие, потому что вам рады, а не только потому, что хотят делать добро. Для этих людей Эдит пела «Титанию».
Мы хорошо зарабатывали на жизнь, у нас было на что купить одежду, но одевались мы плохо. Свитер и юбка, вот и все. Время от времени покупали другой свитер, другую юбку, когда прежние становились слишком грязными. Мы никогда ничего не стирали.
Вокруг Эдит кружилось много парней, много мужчин. Она очень нравилась, она была старше меня. Но мы были так грязны, что это охлаждало их пыл.
Год спустя — Эдит было шестнадцать лет, мне — тринадцать с половиной — мы начали петь в казармах. Чаще всего это бывало зимой, чтобы укрыться от холода. Эдит уже тогда нравились солдаты. Для входа в казармы нужно было получить разрешение полковника. На это уходило много времени.
Выступали обычно в столовых. Эдит пела, я показывала свои трюки. После выступления ребята назначали свидания. Так Эдит побывала во всех бистро, в которых собирались солдаты Иностранного легиона, колониальных войск и моряки.
Солдат — это нечто безликое, обмундирование. Ты ему ничем не обязана, и он от тебя ничего не требует.