Декоратор обставил дом в соответствии со своими собственными представлениями о роскоши. Комната Эдит была королевской: стены обтянуты муаром цвета лаванды, мебель — в стиле Директории — из вишневого дерева.
Эдит показывала свой дом, как гиды показывают замки: «Вот моя комната, — говорила она, открывая дверь. — Стены обиты шелковым муаром. Красивая, правда?» Но ее гордостью была ванная комната, выложенная черной и розовой мозаикой. — Чтобы войти в ванну, нужно было спуститься на две ступеньки.
«Пусть я не буду купаться, но устрою моим рыбкам бассейн!»
И она действительно пустила туда золотых рыбок. Она находила, что они красиво выглядят на черном фоне. Но скоро передумала, решив, что рыбки в доме приносят несчастье.
Переустройство дома ограничилось комнатой Эдит, ванной и кухней. В наше отсутствие у декоратора кончились деньги, и он остановился. А когда мы вернулись, у Эдит уже сердце не лежало ни к дому, ни к чему-либо еще. В знаменитой гостиной, предназначенной служить спортивным залом для Марселя, ничего не было, кроме рояля и двух полотняных шезлонгов. К ней примыкала столовая, облицованная мрамором, и тоже без мебели. Все вместе было так огромно, что Эдит всерьез высказывала мысль, а не стоит ли здесь передвигаться на роликовых коньках?
«Послушай, а если вместо войлочных тапочек, которые мещане всегда держат в прихожей, чтобы не портить паркет, мы будем держать в вестибюле роликовые коньки?»
Как это похоже на нее! Она вполне была на это способна, хотя бы ради того, чтобы увидеть, как люди будут это воспринимать.
Для друзей, которые оставались ночевать, Эдит купила несколько диванов-кроватей и расставила их по всем комнатам.
При входе находилось помещение для консьержки. Эдит его хорошо обставила, там была кушетка, стол и кресла. «Раз я стала домовладелицей, мне нужна сторожиха, чтоб открывала мне дверь. Тогда не буду носить ключи! И я хочу, чтобы ей здесь было удобно».
Все получилось наоборот, но очень кстати: консьержку мы так никогда и не завели, а в ее комнате поселилась Эдит. Обитая шелком спальня, черная с розовым ванная комната — это были декорации. И долго наш столик на трех лапках царил среди простой ореховой мебели.
Из посуды у нас ничего не было: ни сервизов, ни бокалов, ни столового серебра. Несколько тарелок, разрозненные приборы, вместо рюмок стаканчики из-под горчицы. Нам было наплевать. Мы перекусывали в кухне по-домашнему под присмотром Чанга, который все еще работал у нас и скрывался в буфетной, чтобы его оставляли в покое. Много позднее, когда Эдит стала устраивать большие приемы, она все брала на прокат в специализированной фирме — от стульев до официантов.
Ванная комната продолжала служить нам гостиной. Уж не знаю, столик ли был тому виной, но Эдит вдруг стала верить в переселение душ. И теперь, когда я подавала ей зажимы для укладки волос, она рассказывала мне о своей предыдущей жизни. Этим она была обязана Жако (Жаку Буржа). Этот человек знал все. Когда Эдит хотела что-нибудь узнать, она ему звонила. Как-то она у него спросила: «Слушай, Жако, ты веришь в переселение душ?» Он не сказал ни да ни нет. Раз он не сказал Эдит, что это глупость, она железно поверила и решила, что в предыдущей жизни была Марией-Антуанеттой, а я — мадам де Ламбаль.
«Я много думала. Я не могла быть никем иным, кроме Марии-Антуанетты. Вылитый мой характер! Я бы тоже устраивала праздники по поводу и без повода! Ее упрекали в том, что она швырялась деньгами, но какой смысл быть королевой, если тебе надо считать каждый грош, как простой хозяйке! А у красавца Ферзена, уверена, были голубые глаза… Знаешь, как «у всех парней с Севера»[42] … Раз я была Марией-Антуанеттой, то ты кто же? Только мадам де Ламбаль!»
Для Эдит все это было абсолютно серьезно. Она утверждала:
«Никакого сомнения! Только с ними двумя мы можем сравниться! Тебе кто-нибудь еще приходит на ум?»
Мне на ум приходило другое: то, что голову этой бедной мадам Ламбаль преподнесли на конце копья ее королевской подружке! У меня мурашки бежали по спине. Я, скорее, думала, что наши с Эдит предки ходили босиком и с голым задом, сморкались в сторону и пели «Карманьолу». Кроме того, я не очень хорошо понимала, почему, если во времена Людовика Капета наши предки были на его стороне, они сохранили головы на плечах.
Напрасно Эдит мне говорила:
— Тут нет никакой связи, Момона. Перевоплощаться можно в любого человека. Жако мне все точно объяснил, это зависит от количества грехов. Если их было много, в следующей жизни приходится искупать…
— Ничего себе! Сколько же мы должны были накопить грехов, пока были при деньгах!
Вот уж я посмеялась, когда Эдит, снимаясь в фильме Саша Гитри «Если мне расскажут о Версале…», пела «Карманьолу»! Куда ее шарахнуло от Марии-Антуанетты!
Зато она дала мне достойный ответ: «Если бы она поступала, как я, и тоже бы ее пела, она сохранила бы свой котелок!»
Все эти глупости занимали время, но одиночество тяготило Эдит. Каждый раз, когда у нее не было любимого мужчины, ей было плохо.
Несмотря на столик, в течение нескольких недель мы буквально сходили с ума. На Эдит вечерами накатывала темная волна ярости, ей не сиделось дома. Мы отправлялись шляться на пляс Пигаль. Она любила возвращаться на старые места. Эдит каталась круга два на карусели, покупала два пряника с именами «Эдит» и «Симона». Заканчивался обход у Лулу на Монмартре, теперь — в качестве посетительниц. Там мы всегда находили себе мужиков для постели. Мы их привозили домой. Наутро не помнили даже имен. За месяц через нашу спальню их прошло десять, а может, двенадцать… Может, больше…
Когда нас не сопровождал никто из мужчин, мы ходили в «Лидо»[43] вдвоем. Заказывали шампанское и приглашали за свой столик танцовщиц. Им было лестно общество Эдит Пиаф.
Она им говорила: «Поехали ко мне, приготовим жареную картошку».
Они смеялись, думали, Эдит шутит. Но она говорила всерьез. Они ехали с нами, были очень милы и готовили фриты. Их надо было обильно запивать, естественно, вином. Эдит давала танцовщицам деньги, чтобы компенсировать потерянный вечер. Все смеялись, и мы шли спать.
На следующий день Эдит мне говорила: «Момона, я опять дурила. Но не могу я одна возвращаться в этот сарай».
Мы были в таком плачевном состоянии, что однажды она захотела снова петь на улице. «Давай, Момона, оденемся похуже и «сделаем» хоть одну улицу, у меня плохо на душе».
Она бросалась в улицу, как другие — в материнские объятия. Удивительно то, что ее никто никогда не узнавал. Люди не могли себе представить, что это могла быть Эдит Пиаф. Мы слышали замечания вроде: «Смотри-ка, подражает Пиаф!» — «Все-таки сразу видно, что это не она!» — «Какая разница!»
Мы смеялись. Но ни разу нам не встретился Луи Лепле, чтобы предложить ангажемент. А ведь то, что делала эта уличная певица, было прекрасно!
Ей все настолько осточертело, что мы на неделю переехали в «Кларидж». Досталось им за те деньги, которые мы им заплатили! В эту неделю Эдит пила, как никогда. Даже столик, который мы с собой перетащили, бессилен был ее остановить. Она давала страшные клятвы — типичные клятвы пьяницы. И всегда находила веские поводы для выпивки. Однажды, увидев, как она бросает взгляды на бутылку, я ей сказала:
— Ты же дала клятву!
— Правда! Но я вспомнила! Я клялась не пить в комнате, а не в ванной!
И она отправилась туда набираться. В другой раз клятва давалась не пить в «Кларидже», а Елисейских полей она не касалась… Когда все варианты были исчерпаны, она восклицала: «Но, в самом деле, Момона, я не имела в виду, например… Бельгию!» И мы садились в поезд, чтобы она напилась в Брюсселе.