— Пальцы — самое обнаженное и отвратительное из всего, что есть. Я не переношу людей, перебирающих пальцами.
Почти такое же отвращение он питал к тому, чтобы писать женскую грудь. Обычно это лишь набросок. Не любил рисовать ушей и никогда не рисовал ногтей.
Мунк любил писать сцены смерти, видений страха, но избегал рисовать члены человеческого тела, которые ему не нравились. Подобно Эдгару Аллану По, он был в странном плену страха и ужаса, но одновременно целомудрен. Предпочитал волнистые линии. Кисти скользили по холсту. Мазки походили на ласку.
— Самое легкое — это писать береговые линии. Надо только, чтобы рука свободно скользила. Когда я не знаю, что писать, я пишу береговой пейзаж.
В картинах Мунка множество интуитивных находок. Странные пятна и удивительные линии встречаются главным образом на краях картин. На мой вопрос, почему они там, он ответил:
— Я почувствовал, что там должно что-то быть.
Мунк охотно разговаривал во время работы. Но настоящей беседы не получалось. Если собеседник говорил что-то, переводившее разговор в новое русло, он опускал кисть и заявлял:
— Разве вы не видите, что я работаю?
Он вытирал кисти о свою одежду, а потом жаловался, что она в пятнах.
— Не можете ли вы последить, чтобы я не запачкал свой новый костюм, — сказал он мне однажды.
— А вы не можете надеть старый пиджак?
— Конечно, могу.
Он снял пиджак и пошел в спальню, чтобы найти другой.
Вернулся без пиджака, сел и начал писать. И вдруг сказал:
— А здесь не холодно? Я мерзну. Надо надеть пиджак.
И надел новый пиджак.
— Это же новый пиджак.
— Да, черт подери, — сказал он, пошел в спальню и вернулся в рубашке. Сел и продолжал работать.
— Нет, здесь холодно. Я мерзну.
Он встал. Снова пошел в спальню. Вышел оттуда и надел новый пиджак.
— Разве вы не собирались надеть старый пиджак?
Он взглянул на меня:
— Что вы хотите этим сказать? Разве вы не видите, что я работаю?
Если в более поздние годы он зажигал сигару, то лишь для того, чтобы составить компанию гостям. Сделав всего несколько затяжек, откладывал сигару.
Он писал портрет директора Норвежского банка, известного своей скромностью и боязнью, что мы покупаем за границей больше, чем продаем. Это может стоить нам золота.
— Я его не люблю. Каждый раз, когда он приходит и я начинаю работать, он говорит:
— Вы выкуриваете только половину сигары?
— И я должен ему отвечать, а я стараюсь сделать хорошую картину.
— На кого вы хотите быть похожим — на Гёте или на Ганди? — спросил я его.
— Он обладает гигантской силой, а выражение лица у него никогда не меняется.
— Сначала я хотел написать его морским разбойником, но кончилось тем, что изобразил его усталым альпинистом.
Обои на стене в спальне Мунка лопнули. Он был в пальто и шляпе, собирался уходить. Вдруг остановился, глядя на лопнувшие обои. В шляпе и пальто встал на кровать и начал писать на стене.
— Садитесь и подождите. Мне захотелось немного порисовать. Это будут духи. Добрые духи, охраняющие мою постель. Я никогда не писал духов. Конечно, духи существуют. Мы люди многого не видим. Но когда этот Сегельке утверждал на суде, что чувствовал подергивание в руках, то, по-моему, это был просто ревматизм.
Прогулка в город не состоялась. Окончив рисовать, Мунк очень устал. Перетащил кровать в другую комнату и лег отдыхать.
Натурщицы в Осло никому не позировали с таким удовольствием, как Мунку. Он хорошо платил, в последние годы до двадцати крон в час. Был вежлив и добр. Любил разговаривать с натурщицами, когда же ему не хотелось писать, приглашал их в гостиную, угощал чаем и пирожными, а нередко и стаканом вина. Деньги они получали, даже если он их не писал.
Случалось, что молодые девушки пытались его увлечь. Тут он сразу же настораживался. Как-то вечером красивая девушка упала в обморок. Она очнулась на полу, Мунк заботливо за ней ухаживал. Смачивал виски водой, принес вина. Достал свой лучший плед и укутал ее. Но когда она улыбнулась ему и поблагодарила, он сказал:
— Газеты подняли бы чертовский шум, если бы вы умерли. Я не решаюсь оставить вас у себя. Пожалуйста, никогда больше не приходите.
Входя в раж и желая что-то показать, Мунк хватал карандаш и начинал рисовать:
— Я так думаю, — говорил он, показывая рисунок.
Он мог быть так захвачен зрелищем, что оставался на месте, даже если это было опасно. В 1930-х годах на одной из берлинских улиц он стал свидетелем убийства. В машину бросили бомбу. Бомба взорвалась, и все находившиеся поблизости разбежались и спрятались. На месте остался один Мунк. Только когда все успокоилось и люди вышли из укрытия, Мунк отправился в гостиницу. Попросил дать ему что-нибудь, на чем он мог бы рисовать. Сидя в холле, он нарисовал виденное. И, показывая окружающим рисунок, говорил: