В носу щиплет. Я стараюсь не расплакаться.
– Я всегда тебе давала всё, о чем бы ты ни попросил, – напоминаю я. – Неужели нельзя оставить мне это – всего лишь?
– Я хочу знать.
– Тебе кажется. На самом деле тебе вовсе не хочется знать, – сказала я.
– Зачем ты прячешь это от меня?
– Я не прячу ленточку. Но она не твоя, вот и все.
Он опускается на пол рядом со мной, дохнув бурбоном, я отшатываюсь. Слышу какой-то скрип – оба поднимаем головы и видим, как пробегают вверх по лестнице босые стопы сына.
В ту ночь муж засыпает в пылком, горящем гневе, но гнев исчез, как только он по-настоящему уснул. А я еще долго лежу, прислушиваясь к его дыханию, гадая, нет ли у мужчин ленточек – только выглядящих иначе, не как ленточки. Может быть, все мы по-разному отмечены и не всегда это видно.
На следующий день сын дотрагивается до моей шеи и спрашивает, зачем ленточка. Пытается дернуть за нее. Мне нелегко так резко его ошарашить, но приходится, чтобы он усвоил запрет. Я встряхиваю жестянку с монетами. Жестянка резко гремит, ребенок, отшатнувшись, заходится плачем. Что-то важное мы с ним в тот момент утратили и никогда больше не смогли вернуть.
(Если вы читаете эту историю вслух, приготовьте заранее банку из-под газировки, наполненную медяками. Когда доберетесь до этого момента, потрясите изо всех сил жестянкой перед ближайшими слушателями. Проследите, как удивление и испуг сменятся на их лицах обидой. До конца ваших дней на вас, предателя, будут смотреть не так, как смотрели прежде.)
Я записываюсь на курсы искусств для женщин. Пока муж на работе, а сын в школе, езжу в зеленый разросшийся кампус, иду в приземистое серое здание, где проходят уроки рисования. Очевидно, приличия ради обнаженная мужская модель на занятия не допускается, но класс и без того вибрирует энергией – нагое тело незнакомой женщины само по себе удивительно и сложно, есть на что посмотреть и о чем подумать, пока чиркаешь углем и смешиваешь краски. Не раз я наблюдаю, как женщины ерзают взад-вперед на стуле, чтобы кровь отхлынула.
Чаще других появлялась натурщица с красной ленточкой на тонкой изящной лодыжке. Ее кожа оливкового оттенка, от пупка вниз бежит дорожка темных волос. Я знаю, что не вправе ее хотеть – не потому, что она женщина, и не потому, что чужая, но потому, что профессия вынуждает ее раздеваться перед нами, и мне стыдно было бы воспользоваться этим. Мне порядком стыдно уже потому, что мой взгляд блуждает по ее телу и по мере того, как мой карандаш прослеживает ее формы, в тайных уголках моего разума там же блуждает моя рука. Я толком не знаю, как подобное происходит, но возможности разжигают меня почти до безумия.
Однажды после занятий я иду по коридору, заворачиваю за угол – и вот она, эта женщина. Одета, закутана в плащ от дождя. Взгляд ее пронзает меня: с такого расстояния я замечаю золотой ободок вокруг каждого ее зрачка, словно ее глаза – два близнечных затмения солнца. Она здоровается со мной, я с ней.
Мы усаживаемся рядом в соседней столовой, так близко, что порой наши колени соприкасаются под пластиковым столом. Она заказывает чашку кофе, и это меня удивляет, хотя не могу объяснить почему. Я спрашиваю, есть ли у нее дети. Да, отвечает она, есть дочка, красивая девочка одиннадцати лет.
– Одиннадцать – возраст ужаса, – говорит она. – До своих одиннадцати я ничего не помню, а потом вдруг откуда ни возьмись – и краски, и крах, и страх. Какая метаморфоза, – произносит она, – какой спектакль.
На миг ее лицо скользит куда-то прочь, будто она с головой погружается в озеро, а когда выныривает, вкратце рассказывает о достижениях дочери в музыке и пении.
Особые страхи, сопутствующие воспитанию девочки, мы не обсуждаем. Честно говоря, я о таком и спрашивать боюсь. Не спрашиваю я и о том, замужем ли она, а она сама тоже ничего не говорит (обручального кольца нет). Мы беседуем о моем сыне, о занятиях в арт-классе. Мне до смерти хочется знать, какая беда вынуждает ее раздеваться перед нами, но и об этом я тоже не спрашиваю, может быть, потому, что ответ – как отрочество – оказался бы слишком страшным и его уже не забыть.
Я околдована ею, по-другому и не скажешь. В ней есть какая-то легкость, но не такая, какая была у меня в юности, – такая, какая у меня сейчас. Она похожа на тесто: оно так поддается месящим его рукам, что скрывает свою плотность, свой потенциал. Стоит отвести глаза от этой женщины, а потом посмотреть вновь – и она словно бы увеличивается вдвое.
– Давайте еще как-нибудь поболтаем, – говорю я ей. – Мне было очень приятно.
Она кивает в ответ. Я оплачиваю ее кофе.
Рассказывать о ней мужу я не хочу, но он чует во мне иное, неутоленное желание – однажды ночью спрашивает, что со мной творится, и я признаюсь. Я даже описываю подробно ее ленточку, отчего стыд приливной волной затапливает меня.