Сегодня, оглядываясь на те первые дни поиска, когда одно за другим мы получили так много ценных сообщений о погибшей летчице от людей, живущих в самых отдаленных уголках страны, невольно задумываешься: нет, обжигающая память войны — не громкая фраза, не красивые слова и не состояние одного человека. Слишком глубоко распахала война судьбы целого народа, так глубоко, что и три десятилетия спустя все так же пахнут поля для нас гарью, а сохранившиеся в лесах воронки отзываются давней болью старых ран. И садятся люди за письма, чтобы поделиться, рассказать, как все было.
Для кого-то на Западе война уже отодвинулась так далеко, что от нее пытаются отмахнуться, забыть, как кошмарный сон. Кому-то сегодня просто невыгодно бередить воспоминания и вызывать нежелательные ассоциации. Помните фильм Григория Чухрая — лицо двадцатилетнего молодого человека при упоминании имени Гитлера остается непроницаемо-бесстрастным, это имя ему ни о чем не говорит! Помните, сколько их не знают, что такое «Сталинград», никогда о нем не слышали!
Но мы — мы не забыли ничего, не имеем на то права! Ведь это мы и наши родители назывались беженцами — на собственной земле! — и возвращались к пепелищам, на которых сиротливо торчали печные трубы. Ведь это нас призвало суровое время на защиту своего дома, своей земли. Многие сложили головы — время было беспощадным. Но те, что вернулись живыми, те, что рядом с уцелевшим костюмом повесили в шкафах свои обтрепанные, во многих местах обгоревшие и побитые осколками старые шинели, до последнего своего часа будут ощущать внутреннюю потребность поведать людям о друзьях-товарищах, на долю которых выпало испить смертную чашу.
Из Вольского горкома партии позвонили через несколько дней: в поиск вовлечены сотни людей, от старожилов и комсомольцев до работников милиции и городского ЗАГСа.
Узнали: в городе проживает некая тетя Паша, у которой перед войной жили Кулькины. Она указала на сестру Марии — Лидия Ивановна Кулькина живет в Энгельсе Саратовской области, работает учительницей в 20-й средней школе.
Отсылаю два письма — в Энгельс, Лидии Ивановне, и в Мытищи, Антипову, прошу поделиться воспоминаниями о Марии, как можно подробнее рассказать о семье, в которой она росла, о ее детстве и юности, о школе, о службе, о последнем бое.
И вот эти воспоминания, достаточно обстоятельные, пронизанные горечью утраты и трепетной любовью к сестре и фронтовой подруге, — на моем письменном столе. Потом мне довелось встретиться с ними — с учительницей немецкого языка Лидией Ивановной Кулькиной и инженером одного из мытищинских предприятий Юрием Тихоновичем Антиповым, познакомиться с письмами Марии, увидеть ее фотографии. И все ярче, все отчетливее стал вырисовываться облик этой молодой женщины, такой, какой она была и какой осталась в памяти знавших ее — яркой, неугомонной, порывистой, целеустремленной.
А встречи с людьми, знавшими Марию: с Риммой Иосифовной Джоджуа, подругой по учебе в летной школе, с Зоей Марковной Талыгиной-Говор, соседкой по квартире в Тбилиси, и другими — еще более укрепили это впечатление…
У истоков
На самой ранней фотографии Марии лет тринадцать-четырнадцать. Она внимательно смотрит с пожелтевшего от времени снимка: у нее оттопыренные, как у подростка, уши, курносый нос, тонкие, чуть изогнутые брови, полные, слегка припухлые губы. Короткая стрижка, челка, закрывающая ровно половину лба. Все по-детски незавершенное, едва обозначенное. Но руки — большие, рабочие руки, выдающие силу и основательность. И вся она, невысокая, крепкая, как будто излучает какую-то гордую независимость и спокойствие.
Одета в длинную, не по росту, кофту поверх большого платья с отложным воротничком — верный признак ограниченного достатка в семье.
Я вглядываюсь в фотографию и пробую представить ее себе в жизни, — порывистую, неуступчивую, доверчивую. Однако многое, чувствуется, еще спрятано в глубине ее незаурядной натуры, многое еще не проклюнулось, не пустило ростков.
Вам никогда не доводилось бывать у истоков Волги? Там, где, начинаясь еле заметным ручейком, она чуть слышно журчит меж берез и елей, мерцает над причудливой мозаикой узкого каменистого ложа?
Я вспоминаю те истоки, тот долгий путь по необъятным просторам, когда думаю о Марии, родившейся на этой большой русской реке и ставшей чем-то сродни ей, ее широкому, раздольному течению, ее вольному и сильному характеру.
Когда в семье не один ребенок, не двое — целых пятеро, всякое бывает. Одного приласкают, другого пожурят, третьего накажут. Машу любили. Может, даже больше, чем остальных, хотя какая мать, какой отец признаются в этом! Но, как говорится, день на день не приходится. На резкий тон Маша как-то мгновенно замыкалась, словно бы съеживалась, и уже ни угрозами, ни лаской не преодолеть было вдруг возникшего барьера. Только брови ее ближе к переносице сойдутся, да губы потеряют детскую припухлость, вытянутся тонко, да с лица сбежит румянец, и станет оно упрямым и напряженным. И мать и отец упрямство вообще считали отличительным свойством Машиной натуры. Хотя, добавлял отец, упрямство тоже разное бывает.
Совсем еще крохой попала в семью Галочка — дочурка старшей сестры Зины, которая жила с мужем в Уральске. У обоих частые командировки — согласились отдать девочку в Вольск.
У деда и бабки отношение известное — в трудовых семьях не принято нежность свою на людях выказывать. А дети привязались, словно только и свету в окошке, что маленькая озорная хохотушка.
А тут тридцать третий год. Неурожай, голод.
Настали тяжкие дни и в семье Кулькиных. Иван Алексеевич, механик, приходил поздно вечером усталый, молчаливый, старательно мыл большие пропахшие мазутом и бензином узловатые руки, подолгу сидел за столом, опершись на руки широким выскобленным подбородком.
За ужином хлеба не ел вовсе, крохотный ломтик неуклюже прятал в карман. А чуть погодя, заслышав приглушенные всхлипывания внучки, совал ей в рот темные жесткие кусочки.
От детей разве утаишь что! Тоже стали оставлять свой хлеб Галочке.
Отец таял прямо на глазах. Порой у него уже не хватало сил вымыть после работы руки, и, дойдя до стола в углу, он грузно опускался на обшарпанный табурет, весь налитый усталостью. Дети тоже еле ходили.
Наконец, мать, женщина суровая и решительная, не выдержала.
— Завтра отправим Галочку к Зине, в Уральск.
Увидев испуганные глаза детей, нетерпеливо добавила:
— На время, потом назад возьмем. А сейчас там полегче будет.
Конечно, в словах матери был резон. И девочке легче, и им самим. Отец хоть немного оправится, в себя придет.
Если бы в детстве можно было жить, руководствуясь одними доводами рассудка! Маша тут же возразила:
— Так ведь наша она, мама. Наша! А голод не век же будет, перенесем. Мне вот и есть не хочется…
Мать осталась непреклонной. Тревожная ответственность за судьбу семьи, которую испокон веков сама природа возложила на женщину, диктовала единственно целесообразный выход — отправить девочку к родителям.
Везти Галочку в Уральск выпало как раз Маше — то ли свободнее других была, то ли крепче характером и потому надежнее. Мать собрала дочку в дорогу, проводила к поезду. Отхода не дождалась, самой нелегко было. А Маша с Галочкой на руках, между тем, вышла из вагона и направилась к отцу, прямо на работу.
Вечером явились домой втроем. И мать, вместо того, чтобы обругать Машу, сама вдруг облегченно вздохнула, словно гора с плеч свалилась…
После школы встал вопрос: куда дальше? Рано или поздно этот вопрос возникает перед каждым, у каждого вызывает мучительные раздумья. Последовать доводам родителей, как обычно логичным и неотразимым, — чтобы затем, на каком-то крутом повороте вылетев из седла, сказать себе и окружающим с легкой укоризной: вот ведь, не хотелось огорчать?