— Когда я умру, всех вас простят, сестрица… — сказал он мне. — Вот единственная польза от меня сестрам и матушке…
— Не говори так! На что нам теперь свобода? Матушка, да и мы все уже состарились. Любая перемена сулит нам одно лишь горе. Пусть все идет по-прежнему, без изменений, без происшествий — в этом теперь наше счастье. Главное, чтобы ты был с нами. Выздоравливай и живи ради нас…
Я говорила искренне. Мне хотелось и дальше оставаться здесь, в нашей темнице, где я провела больше сорока лет. Пусть мне будет пятьдесят, шестьдесят лет. Пусть исполнится семьдесят или, как матушке, даже восемьдесят, я хочу оставаться здесь, думала я.
Эта мысль рождала в душе странное успокоение и какую-то горькую радость с оттенком иронии. «Эн Нóнака, заточенная в темницу четырех лет от роду, схоронила здесь свою девяностолетнюю жизнь…» — пусть на моем надгробии напишут такие слова, если, конечно, вообще разрешат начертать наши имена на могильных камнях. Не прожила, а именно схоронила, ведь мне, в сущности, так и не пришлось жить.
Брат попал в заточение грудным младенцем, на руках у кормилицы; сейчас он сорокалетний мужчина, и вот — умирает…
Сорок лет провели мы здесь, не смея шагу ступить за ограду, без права жениться и выйти замуж. Нам запрещалось общаться с внешним миром, разговаривать с посторонними. Никому из нас — ни моим братьям, ни сестрам — так и не довелось жить. Здесь, в темнице, мы просто существовали.
Но сейчас сомнения не оставалось — брат умирал. Мы отчетливо сознавали: то непонятное, таинственное, что надвигалось на нас, — это смерть.
Друг за другом умирали мои братья и сестры в течение этих сорока лет. А младшие — и я в том числе — так и не узнали, что значит жить.
Тем не менее, смерть неукоснительно навещала нас — людей, которым запрещено было жить.
Смерть приходила, соблюдая строгий порядок, — в первую очередь к тем, кто успел узнать жизнь.
Самой старшей была сестра. Она попала в заточение восемнадцати лет. Двумя годами раньше она вышла замуж за самурая нашего клана, господина Сиродзаэмóна Такáги, любила его и уже имела ребенка, но ее разлучили и с ребенком и с мужем — как дочь своего отца, она считалась виновной.
О ней, самой старшей, можно, пожалуй, скорее, чем о других, сказать, что она успела узнать жизнь. И смерть похитила ее первой.
Но все же сестра провела с нами целых три года. Она успела изведать жизнь, наверно, это помогло ей продержаться так долго, но именно по той же причине вытерпеть больше она не смогла.
На двенадцатый год после смерти старшей сестры скончался наш старший брат, господин Сэйсити. Ему исполнился тридцать один год.
Еще через четыре года умер второй брат, господин Кинрóку. Миновало еще пятнадцать лет, и в 11-м году эры Гэнрóку (1698 г.) ушел бесконечно любимый и почитаемый мною третий брат, господин Кисирó.
Единственным представителем мужского пола в роду Нóнака остался теперь самый младший, господин Тэйсиро. И вот он тоже умирает. «Не хочу, не хочу!» — в отчаянии твердила я в душе.
Но я понимала, что брат уже обречен. Здесь, в неволе, я повидала много смертей. Я хорошо знала облик смерти.
Всего пять месяцев довелось Тэйсиро провести на свободе, младенцем его заключили в темницу, здесь он и умер, сорок лет прожив в неволе… От горя, от острой жалости к брату у меня перехватывало дыхание.
Но когда матушка вдруг сказала, что с его смертью род Нонака угас и, значит, нам тоже незачем больше оставаться в живых, давайте умрем с ним вместе, — все во мне возмутилось.
Я хочу жить! До восьмидесяти, до девяноста лет, только бы жить!
Я принялась, как умела, ласкать и утешать матушку, отговаривая ее от самоубийства. Ведь если все мы — и мать и сестры — покончим с собой, некому будет даже убрать тело нашего несчастного брата. Некому будет молиться за упокой души отца и умерших в неволе братьев… Надо жить, дождаться помилования и воздвигнуть алтарь в память дома Нонака… И пока я убеждала ее, я вдруг поняла, что в душе уже уверовала в помилование и жду его.
…Если нас помилуют, я смогу выйти отсюда в неведомый, новый мир и жить, наконец-то по-настоящему жить, — загорелась надежда в моей душе.
Два с лишним месяца, которые протекли с того дня, тянулись мучительно долго. Со дня на день ждала я вести о прощении и страдала больше, чем все это время в неволе.
Мои сводные сестры — и старшая и младшая — не ждали помилования так страстно, как я; напротив, они почти боялись его. «На что нам теперь свобода? — говорили они. — Что она нам сулит? Скитания по большим дорогам — вот наш удел. Уж лучше оставаться здесь до конца дней…»