С того дня я живу в странном оцепенении. Каждое утро всходит солнце, каждый вечер оно скрывается за горизонтом. Жизнь продолжается, как будто в мире ничего не случилось.
Я не чувствую жары, не замечаю, когда кончается день, ощущаю только нестерпимый блеск солнца. Вселенная кажется мне раскаленным добела, странно беззвучным миром,
Дни и ночи я провожу в праздности, неподвижно сидя в полутемных комнатах. Без дум, без мыслей.
С наступлением ночи я бессильно падаю на свое жалкое ложе и с тоской встречаю сияние утра. Мне кажется, я стала похожа на сову. Когда я смотрю за окно на мир, озаренный жгучим сиянием летнего солнца, я не в силах выдержать этот палящий свет и щурюсь, словно слепая. Мне казалось, я никогда уже не смогу выйти на улицу, залитую ярким солнечным светом.
Что-то непрерывно утекало из моей души, и взамен ширилась и росла пустота. Дансити, тревожась обо мне, по-прежнему приходил, но мне было тягостно с ним встречаться. Лучше всего я чувствовала себя одна.
От Дансити я узнала, что ученик сэнсэя господин Яситиро Миядзи, осужденный на затворничество в бухте Уса и проживший там уже восемь лет, подал прошение о «выезде на чужбину». Все эти годы он поддерживал связь с сэнсэем, изредка обмениваясь с ним письмами, но теперь, когда сэнсэя не стало, господин Миядзи уехал в Киото.
А в ноябре единственный сын сэнсэя, господин Какимори, тоже покинул княжество Тоса и отбыл в Киото. Центральное правительство не разрешило ему унаследовать род, так как сэнсэй умер, не дождавшись прощения.
Все уезжают. У молодых есть чужбина, куда они могут бежать, чтобы обрести там новую родину, есть будущее и новые пути в жизни, по которым они смогут шагать, думала я, пытаясь улыбнуться. Но мои пересохшие губы и увядшие щеки не складывались в улыбку.
Я никуда не собиралась бежать. У меня нет чужбины, куда я могла бы стремиться. Да и зачем, ведь я и здесь на чужбине. Куда бы я ни уехала, я всегда останусь чужой среди чужих.
Какие бы политические страсти ни бушевали вокруг, меня это уже не касается. Да, я стала чужой всему и для всех.
Меня больше нельзя сломить — я и так уже сломлена навсегда; зато и ничье участие не может меня согреть. Я уже не столько человек, сколько неодушевленный предмет.
Я проводила дни, запершись в доме, — доставала пачку писем сэнсэя, перечитывала их одно за другим и вспоминала свои ответы на то или иное его послание.
Это единственно доступные мне рукописи сэнсэя, потому что из всех его многочисленных сочинений, созданных им на протяжении всей его жизни, и в особенности за долгие годы затворничества, ни одно не увидело света.
После смерти сэнсэя власти запретили выносить его сочинения за пределы дома.
— Похоже, что отец тревожился, как бы его книги, если их напечатают, не принесли мне и матери новых несчастий… — с печальной улыбкой сказал мне сын сэнсэя, господин Какимори.
Заперев калитку, в полном одиночестве, забросив даже изготовление лекарств, я все дни напролет просиживала в сумраке комнат, мысленно разговаривая с сэнсэем. Теперь он снова вернулся ко мне и опять принадлежал мне одной. Так же, как когда-то, в дни заточения, теперь за плетеной калиткой, в этой новой темнице, мы были только вдвоем.
Покинув одну тюрьму, я перешла в другую, только и всего.
Здесь тоже безжалостно летят дни, ночи, годы.
Наступил и миновал 4-й год эры Кёхо (1719 г.)
Как и прежде, я верчу жернов, скатываю пилюли и тем живу.
Изредка я выхожу по ночам в мужской одежде. Но теперь уже ничто не трогает сердца, и я почти никогда не помню, какой нынче месяц, какое число.
Иногда я сижу у очага в домах крестьян-бедняков, но чувствую себя далекой от них, как чужестранка. Я сижу в кругу, очерченном ярко-красным светом огня, смутно слышу их грубые голоса, они доносятся как будто издалека, и даже не пытаюсь понять, о чем они говорят, будто не знаю их языка.
Наступил 5-й год эры Кёхо (1720 г.), потом и он миновал. В 6-м году (1721 г.) из далекого Сукумо в области Хата пришло известие о смерти моей сестры Сё. Я прочла письмо сухими глазами и аккуратно сложила его, не проронив ни слезинки.
Прошло девятнадцать лет с тех пор, как я вышла на волю, и вот опять смерть дорогих мне людей окружает меня со всех сторон. А мне исполнился уже шестьдесят один год. Так я и живу здесь одна. И буду жить дальше.
ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
Весной 1944 года, возвратившись на родину, в Тоса, я прошла по местам, где жила Эн. Мне удалось ознакомиться с ее письмами, хранившимися в библиотеке города Коти. У подножия замка Коти на краю густой рощи стояла некогда усадьба Нонака. Роща эта, с множеством могучих старых деревьев, казалась сумрачной даже днем. Здесь родилась Эн. К тому времени, как я переписывала в блокнот письма Эн, здесь еще сохранилась часть сада, пруд и старый колодец, прозванный «колодцем Эн» — отсюда будто бы брали воду, чтобы обмыть новорожденную девочку. Токио в ту пору подвергался ожесточенным воздушным бомбардировкам, а здесь, на юге страны, пышно цвела весна и небо сияло безмятежной голубизной. Деревня Асакура, где Эн одиноко доживала свой век после выхода из тюрьмы, находится теперь в десяти минутах езды трамваем от замка на западной окраине города, у подножия невысокой горы.