— И долго ждать? — спросил я, когда мы остановились у очередного советско-восточного роскошного здания, навертев кругов по Алма-Ате.
— А ты как думаешь? — в глазах Гён Хи сквозила вселенская печаль.
— Пойду тогда за газетами схожу, что ли? И перекусить что-то возьму.
— Не заблудишься?
— Не заблужусь.
Заседать закончили только к вечеру. Мы выпили по литру «Ситро», сожрали, наверное, дюжину котлет в тесте на двоих, решили все кроссворды и прочитали от корки до корки все газеты, которые я принес из ларька «Союзпечати». Конечно — «Комсомольскую правду» — тоже. Гена сначала поверить не мог, что материалы про бойцов Московского погранотряда писал я, а потом, наконец, уверовал и проникся. В отличие от своего дядюшки (реального или мнимого) — он «Комсомолку», видимо, не выписывал.
— Сам писал? Ну, в смысле: поговорил с ними, походил там, посмотрел — и вот это вот написал? И в газете напечатали? — его удивление было очень сильным, как будто оказалось, что я как минимум волшебник в голубом вертолете. — То есть сам? Никто не помогал? Ну, даешь!
Это было так искренне, так простодушно, что я, только-только собравшийся было обидеться, вдруг рассмеялся. Ну а что? Могу ведь я восхищаться виртуозным пианистом, акробатом на трапеции или художником, который при помощи кисти и красок творит на холсте настоящее чудодейство? Почему вот этот казахско-советский кореец не может так же восхищаться чьим-то умением облекать чужие рассказы и собственный опыт в слова и предложения?
Мы сидели в машине и обсуждали погранцов — оказывается, Гена был лично знаком с Гумаром и Даликатным, они вместе занимались чем-то, что обтекаемо называлось «защитой рубежей социалистической родины на дальних подступах». В какой-то жаркой стране, судя по его недомолвкам. У ж не Вьетнам ли? Внешность у него куда как подходящая…
Вдруг где-рядом затарахтел автомобильный мотор, визгнули тормоза, хлопнули двери. Потом раздались решительные шаги, и раздраженный голос проговорил:
— Рожи корчил весь вечер, отворачивался когда я выступал… А потом еще вот это вот «распелся белорусский соловей, как бы ему не подавиться…» Нет, Васильич, я от этого устал до последней крайности! — Машеров и Сазонкин — вот кто это были!
Я выскочил из машины им навстречу, следом за Геной.
— Белозор? — брови батьки Петра удивлено взлетели вверх. — Валентин Васильевич, это что за сюрпризы? Нет, я конечно рад вас видеть в добром здравии, Герман, но…
Он был явно в дурном расположении духа. Всё-таки о каком-то негативе с Брежневым не врали — фраза про соловья явно принадлежала дорогому Леониду Ильичу!
— Петр Миронович, Валентин Васильевич, — раскланялся шутовски я, едва не подметая волосами асфальт. — Привет из солнечного Афганистана!
— Ну, ну, — кажется, моё паясничание было к месту, взгляд Машерова слегка потеплел. — И что говорят в Афганистане?
— В Афганистане полно наших земляков, Петр Миронович. Я тут краем уха чьё-то словотворчество о соловьях услышал…
— И? — брови Машерова нахмурились.
— И вспомнил поговорку нашу, полесскую… Один мехвод под Кундузом ее сказал, и, кажется, очень она к месту сейчас.
— Та-а-ак? — батька Петр уже затаил в глазах смешинки, почуял, что я сейчас что-нибудь этакое отмочу.
И я не подвел, хотя такая дерзость вполне могла закончится для меня в тюрьме, учитывая того, о ком она прозвучала:
— Маўчаў даўно, и сказаў гаўно[1]! — после секундной паузы и недоуменных взглядов мужчины заржали в голос, как стоялые жеребцы.
Даже Гена, которого эти двое явно знали и ценили, не сдержал улыбки. Отсмеявшись, Машеров вытер слезы тыльной стороной ладони и сказал Сазонкину.
— Всё, Васильич. Это последняя капля. Связывайся с Романовым, говори ему — «да». Другого выхода у нас нет.
Глава 22,
в которой награда находит героя
— Твою-то мать, Белозор! — Старовойтов уже отсмеялся, но всё еще тяжело дышал. — Это настолько в твоем репертуаре, что я просто не представляю, чего еще более абсурдного могло произойти!