Из моего окна, прямо с постели, видна желто-зеленая верхушка цветущего молодого клена, черемуха и липа-трехстволка. Это то, что растет во дворе, а за ним серо-розовая плоскость брандмауэра. За последнее десятилетие он обзавелся окнами, которые жители дома прорубили законно или незаконно. Окна оживили глухую в потеках стену, были они разных размеров и разбросаны совершенно произвольно, так что трудно представить, как там внутри все устроено. Одно из окон – нечто эксклюзивное, так сказать, ударный аккорд: на подоконнике затейливая кованая корзина ручной работы, в которой летом пышно цветет розовая и фиолетовая петуния. Но я балдею от другого окна, на углу, под крышей. Там, на закате, восходе или в грозу происходят небесные фантасмагории. То стекло, словно перламутровой пленкой, затягивается, как глаз снулой рыбы, то наливается клюквенным светом, то идет пепельными волнами по грозно-синему. Иногда возникают целые картины: торосы облаков, бухты среди гор, а у подножия – селения. В своем роде фантазии Гонсалвеса.
На плоский выступ крыши этого дома часто садятся чайки или вороны. Продрав утром глаза, я первым делом смотрю, кто там сидит. Если чайка, а то и две – будет удачный день, ворона – хуже, какая-нибудь хреновина возможна.
Не успела поднять веки, вспорхнула с крыши черная тень. Ворона. Краем глаза увидела, так что можно считать, ее и не было. За окном ясно. Воскресенье. До сороковин осталось двадцать пять дней.
Мартышка смотрит со стола, в скорченной фигурке унылое одиночество. Напрасно не поехала на дачу с Гениями, чем заняться, не знаю, в душе вселенская скорбь. В размышлениях, как с ней бороться, отправилась на улицу. Тепло. Люди несут букетики ландышей. Пошла в парикмахерскую и коротко постриглась.
Дома разглядываю себя в зеркало и не нравлюсь себе. По-моему, стало хуже, чем было. Чтобы ощутить перемену, надо было стричься наголо.
Внешность у меня вполне пристойная, чтобы не лить слезы по этому поводу, но «комплекс обезьяны» нет-нет и дает о себе знать, особенно в периоды черной полосы.
– Я – маленькая обезьянка, всегда мила, всегда нема. И скажет больше пантомима, чем я сама… – пою, переиначивая Вертинского, и тут звонит Лилька с выговором.
– Я же просила тебя! Как человека просила!
– Клизму Шурке вставить? Вставила. Не по-детски.
– По телефону? Кто ж клизму по телефону вставляет? Она угрожает сделать тату на все тело и пирсинг на языке.
– Скажи, что согласна. Хоть кольцо в нос. Не сделает.
– Она такая, что может сделать назло.
– А ты в ее мобильник не лезь! Она просила тебе передать, что любовные эсэмэски сразу уничтожает.
– Так у нее есть парень?! – Голос растерянный.
– Я бы не удивилась.
– Так есть или нет? Я же должна об этом знать!
– Думаю, пока парня нет. И оставь свои обыски.
– Ладно, но ты держи руку на пульсе. И поговори с ней еще раз. Ты крестная мать или кто?
Или кто. Крестная мать я, скажем прямо, номинальная. Крестили Шурку без меня, теперь присутствие крестных не обязательно, как и свидетелей при бракосочетании. Уже потом Лилька сказала мне: учти, я тебя назвала крестной. Кому назвала, священнику? Или Шурке? Возможно, моя мать тоже однажды сказала тетке Вале: «Соньку окрестили, я назвала тебя крестной матерью». Но, в любом случае то, что меня выбрали Шуркиной крестной, приятно, мерси. К тому же заслуги у меня перед семейством все-таки есть. Пока Лилькин муж валялся в больнице с почечными коликами, а тетка Валя пребывала в загранкомандировке, я забирала Лильку из роддома. Именно на мои руки сестричка положила кулек с Шуркой, когда вынесла ее, а я вручила ей три рубля (за мальчика давали пять). Не могу сказать, что относилась я к Шурке номинально. Из всех знакомых детей она была у меня единственной любимой. Кстати, в ней присутствует нечто обезьянистое, как и во мне, как, между прочим, и в прабабке Софье Михайловне.
Раньше у нас с Шуркой была любовь, а теперь одно недоразумение. Проблема отцов и детей. Пыталась Шурке «клизму вставить». Она твердит: «Ненавижу Хмыря». Так она Лилькиного жениха называет. Я Шурке о том, что не надо хамить, пусть мозгами раскинет: через пять лет у нее своя семья будет, а мать останется несчастной сиротой, и последствия этого непредсказуемы. А сейчас Лилька может устроить свою жизнь, даже ребенка родить.
– А кто моего будет нянчить? – спрашивает Шурка.
– Это юмор или эгоизм?
Я перестаю ее понимать.
– Да ладно тебе, Соништа… Ты стала какая-то неродная.
– Это ты неродная, – буркнула я.
– Ну, не сердись, – примирительным тоном. – Ладно? Чмоки-чмоки.
– Какие «чмоки»? – Я задохнулась от возмущения. – Что за пошлость из тебя лезет?