Желтые цветы к измене, но осколки-то к счастью!
Глава шестая
Утро понедельника выдалось неласковым. ТV-сос и тот не подавал признаков жизни. По всем каналам профилактика, работают люди, профилактируют. Все суетятся, а ты, вроде, как бы и не при делах. Все серьезны и озадачены новыми планами. А тебя и развлечь некому.
Не найдя чем ментально отравиться Артемида шагнула от серого экрана в сторону холодильника. И когда она повернулась спиной к пустому эфиру, тот на мгновение выпал из безмолвия фантастической синкопой:
«Людвиг Ван Бетховен долго мечтал положить на музыку...»
Пораженная, она медленно развернулась, уставилась на экран, но экран по-прежнему был непорочен и беззвучно улыбался ей строкою «нет сигнала».
И тут она на минуту представила: «а если бы положил!» Мысль была не нова, но интересна, вроде вырванного звена из цепи культурной эволюции.
« … и не видать нам тогда ни гениальной прозы Толстого, – рассуждала Артемида, сосредоточенно взбивая омлет из десятка игрушечных пестрых яичек, - ни просветленного вождя мирового пролетариата, ни широкоэкранного очарования пса… А скольких европейских закусочных названных лдвигвановским именем лишилось бы человечество – подумать страшно! А какие в тех закусочных штрудели! Ах, слюнки, слюнки…»
Наевшись и напившись чаю, она все-таки решила изменить жизнь, и начать не с понедельника, а с антресолей. Если уж меняться, то основательно, беспощадно расставаясь со старыми вещами и привычками.
Первой преградой на пути к переменам стала объемная картонная коробка. Разумней было бы обстоятельно подготовиться, притащить стремянку, но Ада была нетерпелива во всем, за что не раз получала по голове.
Вот и теперь, подпрыгнув, она дернула за ручку. Дверца открылась. Перепуганной курицей коробка сорвалась с насиженного годами места, и вскользь ударив потревожившую ее по лбу, глухо ухнула об пол, вывалив содержимое. Потирая ушибленное место, Артемида опустилась на колени рядом с рассыпавшимися фотографиями и принялась разгребать потускневшую бумагу, силясь вспомнить, кто эти люди.
«Для чего столько?» – недоумевала она, перебирая черно-белые секунды, старательно выхваченные объективом доморощенного папарацци. Ада не спешила. Слой за слоем из «родовой породы» бережно извлекались неопознанные мужчины, женщины дети, собаки. Словно шлак они шли в отвалы. По обе стороны от Артемиды возвышались небольшие холмики, но под тонким слоем чужаков уже угадывались, мерцали драгоценные пласты родимых лиц и пейзажей. Мамочка-мама! Молодая, красивая, веселая. И папа – серьезный, солидный, придерживает её за локоток. Из плечистого модного драпа торчит худая, мальчишеская шея. Коротко стриженая голова с аккуратно прижатыми ушами прикрыта мутоновым «пирожком». Ада гордилась своими ушами, ушами она пошла в папу. Когда нечаянно повзрослевшие одноклассницы вдруг обнаруживали, что уши совершенно лишняя часть лица и всячески пытались их завуалировать, она остригла волосы под модный тогда «сессун», явив миру идеальную форму. Но никто не оценил. Недозревший мальчишеский пол тогда привлекали девочки с большими ушами. В классе их было две. Одну звали Виола, другую Танечка. Безжалостные мальчишки так и норовили крикнуть гадкие слова в их бледно-невинные оттопыренные и замысловатые ушные раковины. Предательские уши вспыхивали в цвет пионерскому галстуку, еще больше веселя одноклассников. Укрыть их за волосами удалось только Танечке. К выпускному оба ее уха были надежно спрятаны под тяжелыми прядями, и про них все забыли. Танечку считали красавицей. А Виолу спасла самодеятельность. С пятого класса свои жидкие волосенки она прилежно зачесывала на уши, прикрывала атласной лентой или бисерным кокошником и настойчиво пела про «люли-люли, да, во поле береза…» лишь бы не сделаться изгоем и невротиком. Она ездила по стране в составе русского хора и была солисткой. А позже заслуженной артисткой, хотя Ада бы присвоила ей сразу народную, за репертуар и характер.
Ада заботливо сковырнула со снимка засохшую крошечку, кто знает, сколько ей лет…
Голый пупс на другом снимке, с черными, похожими на отборные маслины глазищами, как положено фотомодели молочного возраста, лежал на животе и был не по-детски серьезен. Она себя не узнала, но химический карандаш аккуратно сохранил и имя и время. «Ада. 3 месяца» – значилось на обороте. И Ада не поверила. «У всех младенцев такие огромные глаза, куда потом все девается…»