– Я не знаю...
– Мне бы хотелось, что бы ты пришла, – и снова этот взгляд, который снова ставит меня в тупик. Майк никогда не был таким... брошенным, отчаявшимся, опустошенным. Майк всегда был сильным и независимым, идеальным старшим братом для всех нас. Я не могу поверить в такие перемены и поэтому сдаюсь:
– Я приду.
Тогда он снова улыбается, а я плетусь в свою конуру.
***
Мое скромное обиталище лишь отдаленно напоминает жилое помещение. Наверное, коробка из-под холодильника и то была бы просторнее и уютнее, чем это, но все же... но все же подходящей коробки мне на глаза не попадалось, а крыша над головой есть. Есть постель, составленная из слоев матрасов и одеял на скрипучих железных перекладинах и одной твердой, как камень, подушки. Постель, насквозь провонявшая средством от клопов, но лучше уж запах, чем соседство с этими приставучими насекомыми.
Мои немногочисленные вещи вмещаются в одну небольшую коробку: пара каких-то тряпок, которые язык не повернется назвать одеждой, какие-то буклеты и вырезки из газет, а над всем этим богатством – единственное сокровище. Дневник. Небольшая потрепанная жизнью тетрадь, которой я изливала собственные мысли на протяжении пяти лет.
Я распахиваю ее на самой первой странице, и острый приступ боли перекрывает мои дыхательные пути.
Я помню тот день.
Он выжигается на внутренней стороне век, оседает в памяти и забивает собой легкие.
Утром того дня я еще была самым счастливым ребенком на свете. В выходной мы с родителями сидели в гостиной: папа читал газету, а мама играла на фортепиано. Она была гениальным музыкантом, а ее пальцы... самые нежные, самые красивые пальцы в мире, точно такие же, как и она сама, летали по клавишам, парили в воздухе, как десять мальков в кристально чистой морской воде. Их невозможно было не любить, как и ее саму.
Я помню, что вышла из комнаты и направилась к главному входу. Помню, как почувствовала запах гари, нахмурилась и огляделась по сторонам, ничегошеньки не понимая.
– Папа! – крикнула я, – у нас ничего не сгорело?
Папа опустил газету, посмотрел на меня, нахмурившись, и неспешно поднялся с кресла. Обошел комнату и замер у окна. Я даже помню, как очки медленно скатились с его затылка и брякнули об пол.
Наш дом был окольцован огнем. Языки пламени бросались на стены, как зверь на неприступную крепость, и вскоре я почувствовала, как угарный газ обжигает горло.
Я запаниковала, бросилась к дверям, но они были закрыты. Мама выливала воду из ведер и ваз в окна, и огненный зверь шипел в ее сторону, отец дергал за все двери, но они были забаррикадированы снаружи. На окнах первого этажа стояли решетки. Мама смотрела на папу с такой мольбой во взгляде, которая навсегда осталась единственной обожженной картинкой в моей памяти.
– Нас нашли, – зашептала она, и по ее щекам поползли слезы.
Папа дал мне документы, которые я сунула за пояс пижамных штанов. Сказал мне бежать на второй этаж и пытаться выбраться на улицу.
Я послушалась, единственный раз, о котором я жалею всю свою жизнь. Жалею о том, что выжила в том пожаре, прыгнув со второго этажа в огненное кольцо.
Все, что я держу сейчас в руках, напоминает мне о том дне. Свидетельство о рождении, паспорт и свидетельство о браке моих родителей. Нежно провожу пальцами по их именам, прижимаю потрепанный листок к лицу и плачу бесшумно, без слез, без всхлипов. Сухие рыдания – это больнее всего. С каждым вдохом ты втягиваешь внутрь себя пыль, темноту и страх.
Последнее, что лежит у меня в дневнике – это фотография. Одному Богу известно, как она затесалась тогда в стопку документов в сейфе отца, но на ней замерла шестилетняя я на берегу озера, а рядом – мальчик чуть старше. Он выше меня на полголовы, улыбается во все тридцать два зуба, пока я щурюсь от яркого света. Это странно, потому что, сколько бы я не ломала голову над этим фото, я не могу вспомнить ни этого мальчика, ни замок из песка, ни озеро, ни то, кто же нас тогда фотографировал.
На обратной стороне детским почерком выведено «Грете на долгую память», удивительно, что даже без ошибок, как будто адресат очень старался это написать.
Но он, увы, ушибся. И память о нас оказалась такой короткой, что исчезла вовсе.