– Нет, – отрезаю я, и он даже не пытается сопротивляться.
Быстро направляюсь к выходу, не оборачиваясь, не останавливаясь.
– Я знаю, где взять еще! – кричит Майк мне вслед. – Если что, я всегда здесь, приходи! Буду ждать…
И когда я возвращаюсь к себе, зарываюсь головой в одеяло и пытаюсь унять сильную дрожь. Меня недюжинно колотит, и я трясусь вместе с одеялом, как бездомная дворняга в мороз. И когда согреться не получается ни через десять минут, ни через двадцать, я подскакиваю на ноги и роюсь в своих вещах до тех пор, пока не нахожу ту детскую фотографию.
Не знаю, почему именно она придает мне столько сил. Не знаю, что движет мной сейчас, но глядя на нее, я чувствую, что смысл есть, и пытаюсь нащупать его под бумажной поверхностью. И когда я смотрю на буквы долго-долго, они превращаются в волны от чернил, как будто рыба ударила хвостом по воде, и на том месте разошлись круги. Эти круги преследуют меня сейчас, скачут перед моими глазами, куда бы я ни пошла. И никуда я не иду. Снова зарываюсь в одеяло, держа фотографию у самого сердца.
***
Меня полощет всю ночь, и Люси сидит рядом, держит мои волосы, когда желудок снова и снова выворачивает наизнанку, выносит насквозь пропахшее блевотиной ведро и вытирает мои щеки серым полотенцем.
Она гладит меня по спине, когда я без сил падаю на кровать, притягиваю колени к груди и тихо плачу, радуясь лишь тому, что ночь скрывает собой мои слезы. Но Люси знает, отчего дрожит мое тело, почему горит лицо. Она все знает и молчит, как и всегда, хлопает в темноте лисьими глазенками и не говорит ничего, потому что сказать нечего.
А я все сжимаюсь в клубок, будто мои ладони, сжатые в один большой кулак – целый мир, который мне отчаянно хочется согреть, прижать к себе, снова сделать частью себя, но не выходит. Мои руки кажутся чужими, сухими, уродливыми обрубками того мира, чьей частью когда-то была я.
И когда я чуть поднимаю голову, когда слабость спадает на мгновение, чтобы мы с Люси могли встретиться взглядами, я на секунду становлюсь ею. Маленькой двенадцатилетней девочкой, потерявшей все, что у нее было, оставшейся в совершенном одиночестве в кромешной темноте. И тогда Люси смотрит на меня глазами, которые кажутся старше ее самой, и я снова начинаю всхлипывать, громко и надрывно, так, что воздух режет горло:
– Я… я… не должна была выжить, – вырывается из моего рта и сухих потрескавшихся губ, из самых глубин души, из нутра, искореженного пожаром и страхом, и болью, и отчаянием.
Но я не должна была. Лучше бы я умерла.
И Люси ничего не отвечает, прижимается к моей спине, обнимает маленькими ручонками, и мы сопим в унисон, потому что вдвоем не так страшно пережить эту темную ночь.
***
На утро я просто не чувствую своего тела. Оно кажется одной большой мышцей, напрягшейся, сжавшейся и превратившей в камень. Руки и ноги окоченели от боли. Голова гудит от мигрени. Во рту пересохло, стоит мерзкий кислый привкус, в висках пульсирует кровь. Кажется, я все еще в бреду, пытаюсь повернуться, но лишь протяжный стон срывается с губ.
Не могу.
Ничего не выходит.
Ругаюсь сначала тихо, а потом все громче. Разминаю пальцы и поворачиваю голову. Овладеваю слабостью в руках и пытаюсь не реагировать на то, что они дрожат слишком сильно. Сгибаю и разгибаю ноги в коленях, не поднимаясь. Слышу хруст. По затекшим конечностям проносится электрический ток.
– Люси! – кричу я и в следующую секунду поворачиваю голову к будильнику. На потемневшем от пыли циферблате двенадцать часов дня.
Двенадцать.
От звучания этой цифры меня снова парализует, и я сглатываю подкатывающий к горлу ком, силясь не разрыдаться.
Прежде я никогда не пропускала работу.
Что происходит? Что со мной происходит?
Это страшно, ибо мой пропуск может стоить жизни. Суровые законы бездомных детей – никто не потащит твою тушу на своей спине. И когда я снова и снова представляю в своей голове голодную смерть, в очередной раз визжу, как резанная: