Аккуратно сложив записку снова в восемь раз, я расстегнула верхние пуговички своей формы и засунула бумажку глубоко в лифчик. Зачем? На всякий случай. Чтобы никто и никогда не нашёл. Потом я посмотрела в окно, где продолжал красиво падать белый пушистый снег и потеряла сознание. Меня нашли спустя четверть часа. Очнулась в Скорой помощи, где мне меряли давление, вкалывали в вену какой-то укол, но, по-счастью, бельё с меня не снимали, лифчик не тронули. Я чувствовала, как бумажный квадратик колет мне левую грудь. И это было важно, это меня немножко успокоило. Никто и никогда не узнает этой тайны, никто и никогда не прочтёт этого письма. Письма — моего приговора.
Потом я его всё-таки потеряю, но дело в том, что, прочитав прыгающие строчки сотни две раз, я запомню наизусть каждое слово, каждый знак препинания, каждую неровность почерка. Текст отпечатается у меня в мозгах, будто его выжгли, высекли в граните. Я потеряю бумажный документ своего приговора, приговора мне на всю оставшуюся жизнь. Но я его выучу наизусть.
Не помню тот Новый год. Не было для меня никакой дискотеки в школе, а как мы праздновали дома тоже не помню. Я впала в ступор, сосредоточившись только на одной-единственной идее-фикс: чтобы никто никогда не нашёл Ленкину записку. По десять раз на дню я перепрятывала её во все тайные места, до которых никогда не добралась бы ни прислуга, ни мама. Если я не занималась этим делом, то сидела ровно на кровати или так же ровно лежала на ней. У меня была ещё одна важная задача: как можно реже закрывать глаза, то есть, желательно даже не моргать. Потому что стоило хотя бы на секунду смежить веки, как передо мной возникало Ленкино лицо в ту последнюю минуту, когда я видела её живой за пять минут до… И из-за этого видения откуда-то из меня, как казалось, прямо из живота, из самого нутра начинал идти звериный вой, который я не могла контролировать, не могла прекратить, пока сама себе не затыкала рот кулаком, вместо кляпа.
По этой же причине я боялась ложиться спать, и меня просто перестало клонить в сон. Я могла бодрствовать всю ночь, а утром, шатаясь от головной боли и слабости в ногах, собиралась в школу. Но, правда, недолго это длилось, так как в школу я ходить, в конце концов, прекратила. После двух глубоких обмороков на первых уроках, меня, наконец, показали врачу. Именно показали, как вещь, и всё за меня сказали, потому что я сама не произнесла на том приёме ни слова. Я вообще стала редко и мало говорить, только по очень большой необходимости и когда ко мне родители лезли с вопросами.
— Ты не устала?
— Нет.
— Хочешь есть?
— Нет.
— Может, почитаешь что-нибудь или телевизор посмотришь?
— Почитаю.
— Вот, возьми, это отличная книга, фантастика, тебя увлечёт…
— Спасибо, — послушно брала книгу в руки, открывала и начинала читать. И честно читала! Иногда даже чувствовала, что понимаю, о чём читаю, и меня вроде начинает увлекать сюжет. Но стоило закрыть книгу, как я забывала начисто о прочитанном и шла в свою комнату, чтобы проверить тайник и на всякий случай перепрятать записку.
Тогда меня стали таскать по врачам. А ведь раньше я была очень здоровой и редко болеющей девочкой. Здоровьем пошла в родителей, да… И вдруг появились стада невропатологов, легионы психологов и психиатров. Все они с умным видом говорили какие-то слова, которые я не понимала, и прописывали мешки лекарств. Каждый доктор — свой мешок. Ничего не помогало, я по-прежнему не могла спать, хоть и находилась в тупом ступоре. Но бодрствовала, несмотря на прописанные снотворные. Иногда плакала, и это было что-то новое, можно сказать — прорыв. Часто металась по своей комнате и не могла найти себе места. Как раз именно тогда впервые я узнала выкручивающую и изматывающую боль в солнечном сплетении. Отсталая советская психиатрия явно не справлялась с моим, как я теперь понимаю, далеко не самым тяжёлым и непонятным случаем.
Но однажды кто-то из орды докторов, тщетно искавших уже не волшебную кнопку на поломавшейся кукле для уставших родителей, а чудодейственную таблетку, кажется, просто угадал, случайно попал в точку со своей схемой лекарств. Сработало! По ночам я стала спать и даже не замечала, как засыпала. Днём всё чаще выходила из ступора и способна была думать о чём-то ещё, кроме самого страшного.
К примеру, я, как-то по-новому теперь глядя на родителей, вдруг поняла, что не люблю их ни капли. И что они мне даже противны. То было спокойное понимание, даже, скорее, констатация факта. Простая, ничем, кроме равнодушия, не окрашенная констатация.