Запомнился Ефиму тот день в конце июня…
Ветер скулил в волоковом окошке, как будто все звучали чьи-то далекие призывные голоса, размытые летними сияющими пространствами. Ефим сидел за выскобленным добела столом, слушая ветер, и жизнь за стенами родной избы, на воле, казалась ему печальной и полной смутных, неразрешимых загадок.
Потом он долго стоял у крыльца, понимая лишь одно: этим сияющим днем ему дано какое-то новое зрение… Словно впервые перед ним открывались родные увалистые места, и он не просто видел их, а легко и свободно перелетал с увала на увал, а то вдруг замирал, вглядываясь в иззубренную черноту борового горизонта, в знойную глубину, где сомкнулся бело-голубой небесный свет с дымно-сизым краем земли. И вновь летал его взгляд, и расступались перед ним лесные чащобы, обнажая по угорьям избы самых дальних деревень, живущих так же тихо, как и Шаблово. И понималась, угадывалась взбугренная скрытая сила земли, ее упорный суровый характер.
Незнакомо узились глаза. А перед ними — напряженные, пружинистые, лукообразные контуры, острые стрелы елей, нацеленные в блеклое, выцветшее небо.
За огородцами разбрелись по гуменникам темные овины, соломенники, мякинницы, обкуренные дымом не одной осени, щетинились серой соломой крыш, и словно бы слышал Ефим, как увивался вокруг них южный упорный ветер…
Уйти, убежать, улететь в такой день, куда душа поманит!.. Какие дали вон там заступлены хвойными гривами?.. По небесному сиянию в той стороне, не потому, что наслышан, догадывался: дальше, еще за многими увалами, — бесчисленные реки, спокойные светловодные озера, там вечным сном спят болота, где-то там, к северо-западу — равнина Белозерского края… И на всем вокруг одна печать — бесконечность, немая бесконечность…
Память порождала печального светлоликого всадника, скачущего по холмам, виденного на донце старинной расписной прялки бабушки Прасковьи, вспоминались печальные слова, оставленные на том донце рукой неведомого Ефиму деревенского живописца:
«Сижу я на борзом коне и тот не обуздан по горам по холмам везде конь стрекает ум мой разбивает. Юность моя юность беспечальное время куда ты стремишься куда летишь? Скоро придет твоя старость будь поумнее живи поскромнее».
Ефим снова вглядывался в задебренные заунженские увалы, и светлоликий тот всадник, опечаленный, кроткий, хоть и «на борзом коне», замирал над дымно-сизым краем земли и не вдруг исчезал, растворялся… Оставались на пересохших губах живые слова: «Юность моя, юность, беспечальное время, куда ты стремишься, куда летишь?..»
К глухой забывчивости звал сухой широкий ветер, будто нашептывал: «Вон, смотри, — сама здешняя земля попробовала только пошевелиться когда-то, да лишь все сосборила, взбугрила на сотни верст и чутко задремала навсегда… Покой и безмолвие — над ней! Не в этом ли всё?!»
Направился Ефим в сторону горы Шаболы, чтоб с нее посмотреть на Унжу, а день все длил свое колдовство: так дохнуло в лицо из-за оврага Савашовское поле, тонко-тонко провеяло его дыхание… Наверное, есть в таких днях какой-то непостижимый закон: все неразрывно связано, переплетено…
Дохнувшее теплое поле заставило взглянуть в его сторону, в самый конец деревни, увидел; навстречу бредет спотыкливо старичок Флавушко — славный, кроткий, всегда и всему приветливо улыбающийся, словно он про все на свете знал только доброе и светлое. Постукивает Флавушко батожком перед собой, верно тропу боится потерять. Ветхий старичок, в чем душа держится, весь какой-то холщовый, портяной, лыковый, льняной. Не человек — тень от облачка или само облачко, спустившееся на землю. И откуда такие старички берутся?.. Сколько помнил себя Ефим, все этот Флавушко был как будто одним и тем же… И померещилось через этого старичка ответно заулыбавшемуся Ефиму древнее родство жаркого июньского дня с самыми далекими светлыми днями северной русской старины, и, странно, в самом себе, подростке, он вдруг ощутил ту же сокровенную, мгновенно угаданную древнюю связь…
Наверное, не мог не повстречаться Ефиму в такой день этот светлый старик. Флавушко явился, возник перед ним, как само благословение того полдня, благословение, которое вскоре Ефим увез с собой в далекое село Новое, где предстояло ему учиться в учительской семинарии.
Флавушко совсем немного сказал в ответ на Ефимов поклон и приветствие, руку поднес козырьком к белым кустистым бровям, поднял на Ефима ясные, не тронутые дымком старости глаза: