Начало нового года для Ефима оказалось удачным. Ему даже подумалось вдруг, что Питер целый год лишь испытывал его терпение, и вот, как видно, испытательный срок кончился, и что-то сразу же сдвинулось, дела его стали налаживаться.
С конца февраля Ефим увлекся новой работой — иллюстрированием «Семерых сирот из Фростмо». Городецкий посоветовал ему для того, чтоб лучше почувствовать дух Швеции, прежде всего почитать шведских писателей. Он раздобыл для Ефима полное собрание сочинений Сельмы Лагерлёф.
Ефим зачитывался книгами Лагерлёф, находя в них много родственного с миром собственной души. Шведская писательница в романтическом духе идеализировала деревенский уклад, и тут она была особенно близка Ефиму. Ее роман «Сага о Йесте Берлинге» он перечитал не один раз.
Читая сказку Лагерлёф «Чудесное путешествие Нильса Хольгерсона по Швеции», он удивился: как совпадала его собственная сказка «Иванушко» с этой сказкой!.. Его Иванушко тоже улетал на гусях в заповедные места…
Чтение часто переносило Ефима в родное Шаблово. Порой, читая описание Сельмой Лагерлёф какого-нибудь уголка шведской природы, он с тайной радостью думал о том, что так же светло и чисто любил всегда все северное, русское, как и она — северное, шведское, и не только любил, а в мечтах поселял среди своих верхнеунженских мест новую сказочную красоту…
Ефим предполагал выбраться из Питера и уехать домой до прихода лета. Однако издательские и журнальные дела задерживали его. Работа над иллюстрированием «Семерых сирот из Фростмо» оказалась далеко не простой: тут надо было войти в незнакомый мир, почувствовать дух другой страны, ее народа… Издание своих сказок и в журнале, и в издательстве тоже оказалось не таким гладким делом: и там, и там редакторы Ефима требовали от него отказа от многих слов и целых словесных оборотов, как от диалектных, слишком местных, подталкивали его к бедной и невыразительной литературной норме… Особенно наседали на него издатели «Солнышка». Чуть ли не каждое пятое слово в сказках Ефима им было непонятно, их невозможно было ни в чем убедить. И все-таки Ефим решил не уступать.
В апреле он еще раз побывал в Пенатах. Ему хотелось поговорить с Репиным о своих целях, о своих издательских делах…
Репин, однако, был на сей раз явно не в духе, и в ответ на просьбу Ефима уделить ему несколько минут для разговора только поморщился: «Ах, я с вами уже беседовал!..»
Ефим тут же покинул Пенаты. Вечером у себя на квартире он сел за письмо к Репину, вгорячах написал его так, что мысли его рвались и путались…
Началось второе петербургское лето для Ефима. Выдалось оно сухим и жарким. Ефиму не терпелось поскорее выбраться из серого от застойного зноя города, уехать, сбежать к своему покинутому миру. Держали пока дела…
Среди духоты и зноя он все видел вокруг странно обнаженным, будто в ноябрьском лесу, когда во всем четко выступает неприкрытая основа, так что любой сучок или прутик — весь на виду.
Часто из окна своей комнаты, с высоты пятого этажа, смотрел Ефим на Петербург. Перед ним колыхались в городском мареве огромные кирпичные брандмауэры многоэтажных доходных домов, задние дворы, крыши, дымовые трубы… Безысходная проза огромного города, поправшего собой все живое, являла ему себя… Город казался одновременно и мертвым, и набухающим какими-то зловещими событиями, он словно бы готов был взорваться изнутри… И в этом городе ходили, росли, ширились слухи о близкой войне…
Порой Ефиму казалось, что все в этом городе предназначены в жертвы какой-то жестокой, немилосердной силе. Тут, в Питере, думал он, живут не действительной жизнью, а лишь ее отражениями. Сознание его мучилось от неотступной догадки: все, все вокруг живут в какой-то неистинной, омертвляющей все живое обстановке, в каждом спрятано и не развито зерно его подлинной, лучшей сущности… Он этого не может принять…