Много слов опять было сказано отцом и матерью. Только все их слова не поколебали Ефима в его бесповоротном решении: он представить не мог такого, что Марька не будет его женой…
Наконец пришли к одному решению: ему надо поучительстовать с годик, немного пообжиться, скопить деньжонок, а там уж — его и божья воля…
Та отсрочка обернулась для Ефима утратой… Не одна, две утраты ждали его в следующем году на родине…
Пароходик ткнулся в глинистый берег под Бурдовским городищем, не причаливая: и сходящих пассажиров было немного (кроме Ефима — три мужика из Глебова), и весна поторапливала, выстаивала она пока без дождей, Унжа мелела. Едва спрыгнули на берег, «Николай» сразу же взбурлил колесами, попятился, побежал дальше — до села Архангельского, последней своей пристани на верхней Унже. Глебовские мужики, громко переговариваясь, тут же скрылись в прибрежном ельничке. Ефим помешкал у воды.
Унжа парила по-утреннему. Ее правый берег, на котором Ефим высадился, из темного, холодного стал теплым, золотисто-розовым, солнце весело полыхнуло меж хвойной густоты за рекой. От его нестерпимого света Ефим словно бы очнулся, вскинул на плечо тяжелый баул, пошагал, запинаясь о неровности тропы, вдоль берега: ему надо было пройти еще около версты, подняться Пихтиным логом на гору Скатерки, а там Шаблово — как на ладони…
Остро прорубились сквозь утренний покой, сквозь легкую глухоту, оставленную пароходным шумом, постуки топоров. Напомнили: сейчас он придет не в прежнюю родную деревню, где ему знаком каждый закоулок, — объявится на пепелище… Прежнего Шаблова больше нет…
Еще по письму, полученному среди осени не из родительского дома, а из Денюгина, куда отец с матерью перебрались зимовать после пожара, Ефим знал: от Шаблова осталось всего четыре избы, уцелела часовня за оврагом, не тронул огонь овины, бани, мякинницы, стоявшие на усторонье…
Взгретый под своей неудобной ношей подъемом и солнцем, Ефим еще раз остановился наверху, расстегнул ворот рубахи. Новое Шаблово сияло за оврагом постройками яростной желтизны, смотрело на него пустыми глазницами оконных и дверных проемов. За одну зиму однодеревенцы успели столько понастроить заново!.. По старинке уже не строили, окна прорубали широкие, по три, а то и по четыре окна с уличной стороны. Хоть брякали топоры, шумыркали пилы, сияли раздетые бревна срубов за оврагом, для Ефима вживе были избы прежнего Шаблова — темноликие, с небольшими окошками, прорубленными высоко от земли. Взгляд его обежал уходящие к северу порядки изб. Все было одинаково новое, какое-то отчужденно-незнакомое. Главная же, отчуждающая и его самого, невидимая перемена была в другом: в той возрождающейся деревне больше не было Марьки… Это ошеломившее его известие пришло к нему тоже не из Шаблова: Николка Скобелев написал ему об этом из Новинской семинарии, где он продолжал пока учиться, Николке же написали об этом родители, сообщая о шабловских новостях.
Ефим пошагал было к деревне, но снова остановился: прямо перед ним возникла, словно только что выбежала ему навстречу из прошлого и замерла, не совсем показавшись из-за горы, уцелевшая от пожара часовня, будто какой-нибудь полуреальный первообраз исчезнувшего прежнего Шаблова. Так мягко сияли под невысоким и нежарким еще майским утренним солнцем уступчатые осиновые плахи-чешуи на главке часовни, осененной старым деревянным крестом!.. Тем же дымчатым серебряным сиянием посвечивали бревенчатые стены часовни. Рядом с часовней стояла порыжевшая снизу от древности, знакомая Ефиму с самых ранних лет ель. Ель и часовня словно посланы были деревней за овраг — встречать идущих со стороны Кологрива и провожать уходящих в сторону Кологрива… Сколько раз они вдвоем провожали и встречали самого Ефима…
Он, как добрым старым знакомым, кивнул им, и тут же в памяти — давний афанасьев день, Марька, еще девочка, молящаяся рядом с часовней…
Ниже часовни, на дне оврага, протяжно прокричал какой-то мальчишка, со стороны елошниковых зарослей, на вершину горы взлетел отзывной крик другого. Здесь как ни в чем не бывало перекликалось чье-то новое детство…
За Унжей торопливо, сбивчиво прокуковала кукушка, напомнила Ефиму, как Марька позапрошлым летом сказала ему: «Когда кукушка накукует в лицо, — заплачешь, когда — в затылок, — умрешь, в левое ухо накукует, — потеряешь, в правое, — найдешь». Тогда тоже за Унжей куковала кукушка. Та кукушка накуковала, видно, в левое…