«Что я ни в чем не повинна, дитя мое, хотя и покинула тебя новорожденной и не дала увидеть тебя твоему отцу Гидаспу, – да будет свидетелем мне наш родоначальник Гелиос. Все же я оправдаюсь когда-нибудь и перед тобой, дочь моя, если ты будешь спасена, и перед тем, кто найдет тебя, если кого приведет бог, и перед всем человеческим родом, открыв причину такого поступка. Предками нашими были: из богов Гелиос и Дионис, а из героев Персей, Андромеда и затем Мемнон. Цари, построившие в добрый час царственные палаты, украсили свои чертоги картинами их жизни. Изображениями и подвигами других героев они расписывали мужские покои и галереи, а спальню они украсили любовью Андромеды и Персея.
Случилось, что как раз там, на десятый год после того как Гидасп женился на мне – а детей у нас все не было, – мы отдыхали в полуденную пору, объятые летним сном. Твой отец соединился тогда со мной, клятвенно заверяя, что получил во сне такое повеление. И я почувствовала, что тотчас же понесла. Время до родов протекало во всенародных празднествах и благодарственных жертвоприношениях богам: царь надеялся на наследника.
Но я родила тебя белой, с кожей, блистающей несвойственным эфиопам цветом. Я-то поняла причину: во время моего сочетания с мужем я взглянула на Андромеду: картина явила мне ее отовсюду нагой – ведь Персей только что стал сводить Андромеду со скалы, – так зачался на несчастье плод, подобный ей[95]. Решила я избежать позорной смерти (я была уверена, что цвет твоей кожи навлечет на меня обвинение в прелюбодеянии: никто не поверил бы моему объяснению такой неожиданности), а тебя предоставить случайностям судьбы, выбрав для тебя скорее эту участь, чем неминуемую смерть или, во всяком случае, прозвание незаконнорожденной.
Солгав мужу, будто ты тотчас же, родившись, умерла, я тайком, украдкой подкинула тебя вместе со всеми сокровищами, какие только были под рукой, чтобы они послужили наградой твоему спасителю. Я убрала тебя всем, чем могла, в том числе и этой повязкой, содержащей печальную повесть о тебе и обо мне. Я начертала ее пролитыми по тебе слезами и кровью, одновременно став и первородящей и многослезной. Но, сладостная дочь моя, данная мне лишь на мгновенье, – если ты останешься в живых, помни о твоем благородном происхождении, соблюдай целомудрие, единственное отличительное свойство женской добродетели, и храни царственный, достойный твоих родителей высокий дух. Особенно помни вот о чем: отыщи среди сокровищ, подкинутых вместе с тобой, и сохрани некий перстень, подаренный мне твоим отцом, когда он сватался за меня. На ободке перстня вырезаны царские знаки, а гнездо освящено камнем пантарбом, обладающим сокровенной силой.[96]
Хоть так, заставив служить себе письмена, я побеседовала с тобой, раз божество лишило меня живого общения с глазу на глаз. Быть может, все это ни к чему и напрасно, а может быть, когда-нибудь и окажется полезным. Ведь тайны судьбы неведомы людям. И будут тебе эти письмена приметами, о, понапрасну прекрасна ты, красота твоя, – упрек мне! – если ты останешься в живых, если же… – да не доведется мне услышать об этом – надгробием и погребальными слезами материнскими».
Когда я это прочел, Кнемон, я все понял и удивился промыслу богов. Я преисполнился и радости и печали, и странные чувства меня обуревали: одновременно плакал я и веселился. Душа расширялась от радости, ибо найдено было неизвестное и разгадано предреченное, но беспокоилась о совершении предстоящего и преисполнялась жалости к человеческой жизни, неустойчивой и ненадежной, то сюда, то туда склоняемой, – что теперь лишний раз подтверждается судьбой Хариклеи. Многое пришло мне на ум: вот от каких родителей произошла Хариклея, а между тем чьей дочерью она считается, как далека она от своей родины; ее удел – прозываться незаконнорожденной, хотя она благородного и даже царственного эфиопского происхождения. Долго стоял я в недоумении: было отчего сострадать ей в ее прошлом, и я не отважился считать ее счастливой в будущем. Наконец, заставив себя рассуждать трезво, я решил приняться за дело и не мешкать. Придя к Хариклее, я застал ее одну, измученную страстью; разумом она старалась ее одолеть, но телом мучилась, охваченная недугом, и уже не в силах была противиться его страшному натиску.
Я удалил всех присутствующих и запретил кому бы то ни было мешать мне якобы для того, чтобы применить к девушке некие молитвы и призывания.
– Пора тебе, – сказал я, – Хариклея, признаться, чем ты страдаешь. Ты обещала вчера не скрывать ничего от человека, который расположен к тебе и может узнать обо всем, даже несмотря на твое молчание.
Хариклея, схватив мою руку, стала целовать ее и плакать.
– Мудрый Каласирид, – говорила она, – окажи мне сперва такое благодеяние: позволь мне молча быть несчастной, сам распознай, как хочешь, мою болезнь, дай мне выиграть хоть в стыдливости, скрывая то, что и переносить стыдно, а вымолвить еще постыднее. Меня мучит и усиливающаяся болезнь, но еще более то, что я с самого начала ее не поборола, но побеждена недугом, презираемым мною до сих пор и позорящим – даже когда только слышишь о нем – священнейшее имя девственности.
Подбодрив ее, я сказал:
– Дочь моя, по двум причинам ты хорошо поступаешь, скрывая свой недуг. Мне совсем не нужно узнавать то, что я уже давно узнал благодаря моей науке. С тобой происходит обычное: ты стыдишься высказать то, что женщинам пристойнее скрывать. Но раз уже ты почувствовала любовь и явление Теагена пленило тебя – голос богов возвестил мне это, – знай, что не ты одна и не ты первая испытала этот недуг, но вместе со многими почтенными женщинами, многими целомудренными девушками[97]. Эрот, величайший из богов, иногда, как говорят, побеждает даже их самих. Подумай же, как тебе наилучшим образом поступить теперь? Изначала быть чуждым любви – счастье, но раз уж кто ею пленен, всего разумнее принять здравое решение. Если ты согласна мне поверить, то это и тебе возможно. Ты можешь отвергнуть позорное название вожделения, выбрать законный способ сочетания и обратить свой недуг в брак.
Когда я говорил это, Кнемон, обильная испарина Хариклеи показывала, что ее обуревают противоречивые чувства: радовалась моим словам, беспокоилась о своих надеждах, краснела, что так легко пленилась. И вот, помедлив немало времени, она сказала:
– Отец мой, ты говоришь о браке и советуешь избрать его, словно заранее известно, что и отец согласится, и мой противник будет его добиваться.
– Что касается этого юноши, – сказал я, – дело просто: он тоже пленен, и, пожалуй, еще больше твоего, волнуемый тем же, чем и ты. Кажется, ваши души с первой же встречи признали друг друга достойными и были увлечены одинаковой страстью. А в угоду тебе я своим уменьем усилил его пыл. Твой же мнимый отец готовит другого жениха: небезызвестного тебе Алкамена.
– Алкамен! – воскликнула Хариклея. – Пусть он скорей готовит гроб, чем свадьбу со мной. Я достанусь Теагену, или пусть меня постигнет рок! Но умоляю, скажи, откуда ты узнал, что Харикл не мой отец, а только считается им?
– Вот откуда, – ответил я, показав повязку.
– Как и откуда ты достал ее? С тех пор как Харикл принял меня в Египте от воспитателя и, не знаю каким образом, привез сюда, он взял ее у меня и хранил в ларчике, чтобы она не попортилась от времени.
– Как я ее достал, – сказал я, – ты после услышишь, а теперь скажи мне, знаешь ли ты, что здесь вышито?
95
Филострат («Картины», I, 29) описывает картину, изображающую освобождение Андромеды Персеем: красота Андромеды и в том, что она белая посреди эфиопов.
У Ахилла Татия (III, 7) упоминается картина на тот же сюжет, но там Андромеда в длинном хитоне.
96
97
Почти то же говорит кормилица Федре в трагедии Еврипида «Ипполит», стих 439.