– Как же мне не безумствовать, – возразил ему Кнемон, – когда мне говорят, что Тисба жива.
– Да кто такая эта Тисба? – спросил Каласирид. – С чьих слов ты ее знаешь и почему ты озабочен известием, что она жива?
На это Кнемон возразил так:
– Об остальном ты услышишь впоследствии, когда-нибудь я расскажу о себе. Но ее я своими собственными глазами видел убитой и вот этими руками похоронил у разбойников.
– Спи, – промолвил Каласирид, – а в чем тут дело, мы скоро узнаем.
– Вряд ли я в силах заснуть, – сказал Кнемон, – но ты не беспокойся. Мне жизнь не в жизнь, если я тотчас же не выйду и не постараюсь так или иначе разузнать, в какое заблуждение впал Навсикл или каким это образом у одних только египтян умершие вновь оживают.
Улыбнулся на это слегка Каласирид и снова погрузился в сон.
Выйдя из комнаты, Кнемон испытал все, что естественно для всякого, кто бродит ночью впотьмах в незнакомом помещении. Тем не менее все побеждал его страх перед Тисбой, Кнемон спешил отделаться от подозрений. В конце концов, часто принимая одни и те же места за новые, он услышал голос женщины, где-то тайно и неутешно плачущей, подобно весеннему соловью[106], поющему в ночи свою жалобную песнь. Идя на голос этих причитаний, Кнемон направился к какой-то комнате и, приложив ухо к дверной скважине, прислушался. Женский голос причитал так:
– Я всезлосчастная[107], избежав руки разбойничьей и угрожавшего мне кровавого смертоубийства, полагала жить впредь вместе с возлюбленным; хотя бы на чужбине и в скитаниях, жизнь с ним была бы для меня величайшим наслаждением. Ничто не может быть для меня столь ужасным, что с ним не стало бы прекрасным. Ныне же всегда ненасытное, изначала доставшееся мне на долю божество, уделив мне частицу радости, снова меня обмануло. Я полагала, что избегла рабства, и вот я снова раба! Вот темница, и я под стражей. Раньше остров скрывал меня и мрак. Подобное этому совершается и теперь. Вернее сказать, еще горше мне, ибо тот, кто желал и мог меня утешить, теперь разлучен со мною. Разбойничий вертеп был для меня до вчерашнего дня убежищем. Жилище сокровенное, чем отличалась та яма от могилы? Но облегчал и это своим присутствием тот, кто мне дороже всего. Там он меня и живую оплакивал и по умершей – как он думал – слезы проливал и словно по убитой горевал. Лишена я теперь и этого. Нет уже более со мной соучастника моих несчастий, горе мое как общее бремя со мной разделявшего. Теперь я одна и одинока, пленница многослезная, брошенная на произвол злой судьбы; я терплю еще жизнь, лишь надеясь, что жив мой сладчайший. Но, душа моя, где же ты теперь? Какая судьба постигла тебя? Увы, не попал ли и ты в рабство, ты, чей свободный дух ничем не бывал порабощен, кроме любви? Только бы ты спасся и увидел когда-нибудь свою Тисбу! Ведь так ты меня назовешь, даже и против своей воли.
Услышав это, Кнемон уже был не в силах владеть собой и бросил подслушивать дальнейшее. При первых словах он предположил иное, но из сказанного под конец решил, что это действительно Тисба, и чуть было не рухнул у самых дверей. С трудом сдержавшись и боясь быть застигнутым, так как петухи пропели уже второй раз, он удалился, шатаясь. То ушибая себе ноги, то вдруг натыкаясь на стены и ударяясь головой о косяки дверей или об утварь, кое-где свешивавшуюся с потолка, он после долгих блужданий добрался до комнаты, где они помещались, и повалился на постель. Тело его охватила дрожь, зубы сильно стучали. Состояние его могло бы стать крайне опасным, если бы Каласирид, заметив это, не стал согревать его беспрестанно в своих объятиях и всячески подбадривать словесно. Когда же тот немного отдышался, Каласирид спросил, в чем дело.
– Погиб я, раз правда, что жива негоднейшая Тисба! – воскликнул Кнемон и снова упал замертво.
Каласирид опять принялся хлопотать, пытаясь привести его в чувство. Подшутило над Кнемоном какое-то божество, вообще привыкшее обращать в насмешку и забаву людские дела. Оно не позволяло ему беспечально вкусить счастья и к тому, чем вскоре ему предстояло насладиться, уже примешивало муки. Возможно, что таковы уж повадки божества, как видно и в этом случае, а возможно, что сама природа человеческая не способна воспринимать несмешанную, чистую радость. Так было и тогда: Кнемон избегал того, к чему должен был более всего стремиться, и самое радостное принимал за страшное. Не Тисба была та плачущая женщина, а Хариклея. Случилось же с нею вот что.
Когда Тиамида схватили живым и взяли в плен, остров был выжжен и покинут населявшими его разбойниками. Ранним утром Кнемон и Термутид, щитоносец Тиамида, переплыли озеро, чтобы разведать, что сделали враги с главарем разбойников. О том, что произошло с Кнемоном и Термутидом, уже было сказано.
Теаген и Хариклея одни остались в пещере, и чрезмерность обступивших их бедствий они сочли за величайшее благо. Тогда впервые оказались они наедине друг с другом, освободились ото всего, что могло бы мешать им, и беспрепятственно и всецело предались они объятиям и поцелуям. Позабыв обо всем, долго сидели они обнявшись и как бы слившись воедино, насыщаясь еще непорочной и девственной любовью, смешивая потоки своих горячих слез, сочетаясь лишь чистыми поцелуями, ведь Хариклея, когда замечала возбуждение Теагена и его мужественность, удерживала его напоминаниями о данной клятве. Он сдерживал себя без труда и легко повиновался благоразумию: уступая любви, он побеждал вожделение.
Когда же наконец они вспомнили о предстоящем, раздумья положили конец их ласкам, и Теаген первый повел такую речь:
– Не разлучаться друг с другом, Хариклея, и достигнуть самого для нас ценного, ради чего мы и выносили все, – вот наше желание, и да исполнят его эллинские боги. Непостоянно все человеческое и вечно меняется. Много мы выстрадали, но и на многое еще можно надеяться. Нам предстоит отправиться в селение Хеммис, как мы условились с Кнемоном, и неизвестно, какая участь нас там постигнет. Огромное и беспредельное, как кажется, расстояние остается нам еще до желанной страны. Так давай назначим какие-нибудь условные знаки, которыми мы будем давать друг другу знать то, о чем нельзя будет говорить и по которым, если придется расстаться, будем искать друг друга. Хорошим напутствием в скитаниях служит дружеский уговор, соблюдаемый, чтобы друг друга найти.
Одобрила эту мысль Хариклея, и они решили, если будут разлучены, делать надписи на храмах или на видных статуях, на гермах[108] и на камнях, стоящих на распутьях. Теаген должен был писать: «Пифиец», а Хариклея – «Пифийка», «отправились направо или налево, к такому-то городу, селению или народу», а также указывать день и час. Если же они встретятся, им достаточно будет лишь увидеть друг друга, так как никакое время не в состоянии вытравить из их душ любовные приметы. Все же Хариклея показала положенный некогда вместе с нею отцовский перстень, а Теаген – шрам на колене от охоты на кабана[109]. И словесные знаки назначили они себе; для нее – светильник, для него же – пальмовая ветвь[110].
После этого они снова обнялись и снова зарыдали, казалось, они творили возлияния слезами и в клятву превращали поцелуи.
Порешив на этом, они вышли из пещеры, не тронув ничего из всех лежавших там драгоценностей, так как считали оскверненным богатство, добытое грабежом. Но они стали собирать то, что сами привезли из Дельф и что разбойники у них отняли. Хариклея переоделась и в какую-то сумку спрятала свои ожерелья, венки и священную одежду, а чтобы скрыть эти вещи, прикрыла их разными предметами, не имеющими цены. Лук и колчан она поручила нести Теагену, приятнейшую для него ношу, вооружение, наиболее свойственное владычествующему над ним богу[111].
107
У же первое слово причитаний Хариклеи выдает их литературный источник – оно принадлежит трагическому лексикону. Далее ее ламентации разработаны в пышно-риторическом слоге – исоколы и гомеотелевты (см. вводную статью, стр. 6).
109
Узнавание по шраму встречается и у Гомера («Одиссея», XIX, 392-394) и у Еврипида («Электра», 572 и сл.).