Сказав это, Сисимитр поднялся вместе со спутниками своими и собрался уходить. Но Хариклея соскочила с жертвенника и, подбежав, припала к коленям Сисимитра. Прислужники удерживали ее и считали, что мольбы эти – попытка выпросить себе избавление от смерти.
– Великие мудрецы, – говорила она, – помедлите немного. Предстоит мне суд и спор с царствующими здесь, а вы одни можете, я знаю, выносить приговоры и столь могущественным людям; так разберите же тяжбу, где дело идет о моей жизни. Заклать меня в честь богов и невозможно и несправедливо, вы увидите.
Охотно приняли слова ее гимнософисты.
– Царь, – сказали они, – слышишь ли ты вызов в суд и требования, с которыми выступает чужестранка?
Засмеялся тогда Гидасп:
– Но какой же суд и по какому поводу может быть у меня с ней?
– Она скажет, – возразил Сисимитр, – в чем тут дело.
– Но разве не покажется, – возразил Гидасп, – все это дело не разбирательством, а надругательством, если я, царь, стану судиться с пленницей?
– Высокого сана не боится справедливость, – отвечал ему Сисимитр, – и один лишь тот царствует в судах, кто побеждает доводами, более разумными.
– Но ведь только споры царей с местными жителями, а не с чужестранцами, – сказал Гидасп, – позволяют вам разрешать закон.
А Сисимитр на это:
– Не одно только положение дает справедливости силу, когда судят люди разумные, но и все поведение.
– Очевидно, – прибавил Гидасп, – ничего заслуживающего внимания она не скажет, но, как обычно у людей, находящихся в смертельной опасности, это будут измышления напрасных слов, чтобы только добиться отсрочки. Пусть она, однако, все же говорит, раз желает этого Сисимитр.
Хариклея и так уже была бодра духом, ожидая избавления от обступивших ее бедствий, а тут еще больше обрадовалась, едва услышала имя Сисимитра: ведь это был тот самый, кто в самом начале подобрал брошенную девочку и передал ее Хариклу, – десять лет тому назад, когда отправлен он был в область Катадупов послом к Ороондату по поводу смарагдовых залежей. Был он в то время одним из многих гимнософистов, а теперь провозглашен их главою. Облика этого человека не помнила Хариклея, расставшись с ним совсем еще маленькой, семи лет от роду, но теперь, узнав его имя, обрадовалась еще больше, надеясь иметь в его лице защитника и помощника при узнавании.
Она простерла руки к небу и воскликнула далеко слышным голосом:
– Гелиос, родоначальник предков моих, и другие боги, покровители нашего рода, будьте вы мне свидетелями, что не скажу я и слова неправды. Будьте моими помощниками в предстоящем мне теперь прении. Справедливость на моей стороне, прежде всего вот почему: ответь мне, царь, кого повелевает закон приносить в жертву – чужестранцев или местных жителей?
Тот отвечал:
– Чужестранцев.
– Тогда, – сказала она, – пора тебе поискать других для принесения в жертву, так как я отсюда родом и происхожу из этой страны, как ты сейчас узнаешь.
Царь удивился и стал говорить, что это выдумки. Хариклея сказала:
– Меньшее тебя удивляет, а есть еще другое, большее. Я не только происхожу из этой страны, но и для рода царского я первая и самая близкая.
И снова Гидасп пренебрег ее словами как чем-то вздорным.
– Отец, – сказала тогда Хариклея, – перестань порочить дочь свою!
Здесь царь, как было видно, уже не только презрел речи ее, но и вознегодовал, считая все дело насмешкою и наглостью.
– Сисимитр и вы все, – говорил он, – вы видите, насколько она переходит пределы всякого долготерпения. Не подлинным ли безумием страдает эта девушка, когда она дерзкими измышлениями старается оттолкнуть от себя смерть? Она, словно на сцене, чтоб выйти из затруднений, пользуется театральным приспособлением, появляясь как моя дочь, тогда как мне – и это вам известно – не везло в рождении детей и только один раз я одновременно и услыхал о ребенке и утратил его. Пусть же кто-нибудь уведет ее, и пусть она больше не думает об отсрочке жертвоприношения.
– Никто не уведет меня, – закричала Хариклея, – до тех пор, пока судьи не прикажут. На этот раз ты привлекаешься к суду, а не выносишь приговор. Убивать чужестранцев, царь, быть может, и разрешает закон, но убивать детей ни он, ни природа тебе, отец, не позволит. Отцом, хотя бы ты и отрицал это, тебя сегодня объявят боги. Каждая тяжба и каждый суд, царь, признают два рода доказательств: письменные заверения и свидетельские показания. И то и другое я представлю тебе, дабы показать, что я – ваша дочь. Свидетелем я вызываю не кого-нибудь из толпы, а самого судью, – я думаю, лучшее доказательство для истца – это признание самого судьи, – и предъявляю вот эту грамоту, содержащую повествование о моей и вашей судьбе.
С этими словами она вынула положенную некогда вместе с нею повязку, которую носила под грудью, и, развернув ее, передала Персинне. А та, лишь только увидала, оцепенела, онемела и долго смотрела то на начертанные на повязке знаки, то снова на девушку; охваченная дрожью и трепетом, обливаясь потом, Персинна радовалась находке, но ее затрудняла невероятная неожиданность, а так как тайна ее открылась, она страшилась подозрительности и недоверчивости Гидаспа, его гнева, а быть может, и мстительности. Гидасп, заметив ее изумление и объявшую ее муку, спросил:
– Жена моя, что с тобой?
– Царь, – отвечала она, – владыка и муж мой, я ничего не скажу больше, возьми и прочитай. Эта повязка все тебе поведает.
Персинна передала ему повязку, снова умолкла и потупилась.
Гидасп принял повязку, приказал гимнософистам быть подле него и читать с ним вместе, пробежал письмена и многому дивился как сам, так и при виде Сисимитра, потрясенного и взглядами обнаруживавшего свои мысли, одна за другой проносившиеся в его голове, в то время как он, не отрываясь, смотрел на повязку и на Хариклею.
Наконец, когда понял Гидасп, что младенец был брошен, и узнал о причине этого, он сказал:
– Что родилась у меня дочь, я знаю. Тогда мне сообщили, будто она умерла, а теперь со слов самой Персинны я понимаю, что она была брошена. Но кто же подобрал ее, кто спас и воспитал, кто отвез в Египет? Не взята ли она в плен? И откуда вообще следует, что это та самая и что не погибло брошенное дитя? Быть может, кто-нибудь случайно нашел отличительные знаки и злоупотребляет дарами судьбы? Уж не играет ли с нами некое божество и, как бы личиной прикрыв эту девушку, не услаждается ли нашим страстным желанием иметь детей, предоставляя нам ложное и подставное потомство, а этой повязкой, словно облаком, затеняет правду? На это отвечал Сисимитр:
– Первое из твоих недоумений сейчас же можно тебе разрешить: человек, поднявший брошенное дитя, воспитавший его тайно и доставивший в Египет, когда ты отправил меня послом, – этот человек был я, а что не позволена нам ложь, ты знаешь давно. Узнаю и повязку, покрытую, как ты сам видишь, царскими письменами эфиопов и не допускающую сомнений, будто они начертаны кем-то другим, так как вышиты они собственной рукой Персинны, которую ты лучше всякого другого знаешь. Но были и другие положенные с нею знаки, переданные мною тому, кто принял дитя, эллину родом и, как мне показалось, человеку порядочному.
– Сохранились и они, – сказала Хариклея и с этими словами показала ожерелья.
Еще больше поражена была Персинна, когда увидела их, а когда Гидасп спросил, что это такое и может ли она сообщить еще что-нибудь, Персинна ничего не отвечала, кроме того, что узнает их и что лучше расспрашивать об этом дома. И опять стало ясно, что смутился Гидасп.