Так как ход истории, с точки зрения хрониста, определялся не человеческой, а высшей волей, то и написание истории было не только службой сюзерену, но также имело характер исполнения высшего, нравственного долга, который не должен быть оставлен и после его смерти: “Коль увидим и услышим мы в жизни своей телесной то, что сотворит бог рукою сего царя: подвиги его и победы, как творил он прежде, то напишем мы. Если же постигнет нас участь всякого из рода человеческого и коль будем причислены мы к умершим, да не оставят живущие описание чудес божиих, которые будет явлены рукою царя христианского” (гл. 7). Трудно не заметить, что субъектом, творцом истории, здесь выступает бог, а не царь, и предметом описания оказываются не столько человеческие, сколько божественные деяния, явленные опосредствованно, “рукою царя христианского”. И это не случайная оговорка автора, потому что в другом месте он пишет: “Такова история изрядств царя победоносного Малак Сагада, о которых мы слышали, видели и узнали. Немного написали мы и много упустили из чудес, что сотворил бог руками его, коих не бывало во дни отцов его. Когда бы написали мы все по порядку, то не вместил бы мир книги написанной (Иоан. ”21, 25). А написано это для того, чтобы воздали благодарение богу все читающие и слушающие эту книгу” (гл. 7).
Не случайно на чудесах и вообще на любом элементе чудесного в повседневной жизни царя его историографы делают особый акцент, постоянно подчеркивая их как результат вмешательства божественной воли в человеческую жизнь. Средневековая любовь к чудесам общеизвестна: в них верили, их ждали и обнаруживали на каждом шагу, и эфиопская жизнь и эфиопская литература не являются исключениями в этом отношении. Здесь любопытно другое: чудеса, описываемые придворными историографами, носят, как правило, очень обыденный характер: “Диво было, когда переправлялись они через Абай и приняли их гафатцы и проводили по дороге... потому что они были разбойниками, убивавшими всех сбившихся с пути и не щадившими ни старых, ни малых. Ибо повелел бог, чтобы свирепые стали к ним милосердными, а имеющие сердце змеиное стали для них кроткими, как голуби” (гл. 1). Смысл подобного божественного вмешательства ясен, и в “Истории Сисинния, царя эфиопского” после очередного чуда автор прямо объявляет читателю: “Ибо так поступает он всегда со всеми избранниками своими, да возвеличится имя его” (гл. 4). Однако такая умеренность в чудесах отнюдь не свойственна всей эфиопской литературе. Разбирая произведения эфиопской житийной литературы, Б. А. Тураев как на типичное явление указывает на “те бесконечные рассказы о явлениях бога, богоматери, святых и ангелов по всякому, самому ничтожному поводу и начиная чуть ли не с младенчества святого” [9, с. 47], которых мы не найдем в таком количестве в произведениях историографического жанра.
Чем это вызвано? Различие здесь проистекает, по-видимому, из разнообразия жанров произведений, герои которых принадлежат и действуют в совершенно разных сферах жизни. Одна сфера — духовная, где душа святого оказывается ареной грозной борьбы между величественными силами добра и зла, выступающими непосредственно: или в мрачном облике дьявола и бесов, или в светлом облике бога, ангелов и святых. Другая сфера — человеческая, по преимуществу придворная и военная, где та же борьба высших сил добра и зла ведется опосредствованно, в человеческом обличье и проявляется во вполне обыденных житейских обстоятельствах. И здесь задачей историографа является показать действие вечно побеждающей божественной воли и божественного предопределения в повседневной жизни, и он делает это, не водружая эту жизнь на ходули, но всячески подчеркивая ее внутреннюю, вечную и чудесную, сущность, которая всегда оказывается за человеческой “внешностью”. Поэтому и чудеса в произведениях эфиопской историографии носят столь обыденный, повседневный характер, что не мешает им выполнять, в сущности, ту же функцию, как и в житиях — служить неоспоримыми доказательствами богоизбранности героя повествования, предопределенности свыше и, следовательно, безусловной законности его царской власти.