Эта особенность повествований о преступлениях против царской власти в “Истории Сисинния, царя эфиопского” вызывалась, однако, причинами не литературного, а вполне житейского, политического характера: царь, сталкиваясь с повсеместным сопротивлением своим религиозным реформам, всячески старался затушевать религиозный характер подобного сопротивления, придать ему вид обычных феодальных мятежей и анархии. Это хорошо видно “з допроса и суда над Корифом Сэно: “А через два дня приказал царь царей призвать всех судей и всех вельмож; и поставили Корифа Сэно перед ними, и рассказали они обо всех его преступлениях и беззакониях, которые свершил он от начала и до конца; и судьи справа и слева приговорили его к злой смерти. И, услышав их решение, послал к нему царь слово приказа, гласящее: „Ну, повтори и скажи молитву „Верую“, и „Отче наш“, и „салам“ Гавриилу!“. И, выслушав, дал Кориф Сэно посланцам царским такой ответ: „Не знаю я ничего этого, кроме [молитвы] „Господи Христе, помилуй мя!““. И царь послал такой ответ: „Если не знаешь ты молитвы „Верую“, и „Отче наш“ и „салама“ Гавриилу, скажи, зачем волнуешься о вере?“. И посрамлен он был перед всеми людьми, и явлена была его крамола, порожденная гордыней и коварством, и недовольством правлением царя” (гл. 62).
Этими же распрями, серьезно угрожавшими власти Сисинния, объясняется и большое внимание, уделяемое его дееписателем многочисленным судам над “изменниками”, где приводятся речи обвиняемых и обвинителей, решения судей и даже (правда, очень редко) реакция народа на судной площади.
[362] Здесь хронисту важно было доказать правоту царя, потому что сопротивление новой вере довольно быстро принимало всенародный характер. Таким образом, несмотря на вполне ясную и определенную философию истории эфиопского книжника, на четко формулируемые и хорошо сознаваемые этические и эстетические воззрения, жизнь ощутимо влияла на его произведения.
Он не мог не считаться с этой жизнью хотя бы потому, что сам в своих произведениях преследовал вполне злободневные и обычно политические цели. Кроме того, круг персонажей эфиопского придворного историографа в основном совпадал с кругом его читателей. Это был придворный круг, хорошо знакомый как с событиями, излагаемыми историографом, так и с теми политическими целями, которые тот преследовал, и взглядами, которые он защищал (или опровергал). К этим читателям он и обращался, дорожа их мнением и оценкой своего труда, нередко призывая их в свидетели своей правдивости: “И говорит пишущий сию историю, чье имя Такла Селласе и кого на языке галласов зовут Тино за то, что мал ростом и невелик: „Видел я это своими глазами и описал три месяца спустя; и если лгу я, да будут мне свидетелями князья и вельможи царства, наместники и сановники, которые пришли почтить благовестие и разделить радость по обычаю своему и порядку принятому; и я прочту им свою книгу; и нет прибытка ни душе моей, ни плоти, чтобы отважился и дерзнул я на ложь“” (гл. 53).
Доказать свою правдивость ссылками на живых свидетелей было нетрудно, когда речь шла о конкретном событии или факте. Иначе обстояло дело в тех случаях, когда историограф в своих интерпретациях событий выдвигал на первый план логику христианской морали, которой якобы руководствовались его герои, а не логику жизни, не ту реальную политическую подоплеку событий, которая была прекрасно известна его читателям и слушателям. Христианская мораль никогда не подвергалась сомнениям, и тем не менее средневековый автор старался по возможности не противопоставлять эти две логики, не допускать их столкновения, ибо сам, участвуя в политической жизни двора, знал реальные мотивы действий своих героев. Но, согласно его философии истории, одно не противоречило другому, и он старался не допустить этого противоречия и в своем повествовании. Для этого он использовал самые различные способы и средства: от совершенного умолчания о реальных мотивах до упоминания двух мотивировок — “земной” и “небесной” — в качестве равноправных: “И в тот день сошел дух святой на одного человека. И тогда пришел он внезапно, встал у ограды, сжал себе горло одной рукой и указал другой рукой на дорогу к морю, а словами ничего не сказал. Но показалось нам, что это то ли человек, над которым тяготеет клятва или заклятие, то ли ангел, явившийся, чтобы спасти этого царя от коварства злодеев немилосердных... И когда увидели они, как сжал тот человек себе горло и указал на дорогу к морю, поняли они, что говорит он о [том, что хотят! отослать детей к морю, обвязав им шею, ибо таков обычай людей турецких — обвязать шеи полоненных цепью железной и вести их, куда хотят” (“История царя Сарца Денгеля”, гл. 1).