Итак, он обошел по внешнему краю дальние луга Аркадии, обнаружил стены из красного песчаника, местами обвалившиеся, но для загона вполне подходящие, замкнул границы намеченного участка неприметным электропроводом и однажды утречком пригнал свое озадаченное и жалобно блеющее стадо в этот загон через большие резные ворота (личины и виноградные гроздья), которыми больше никто не пользовался. Споффорд работал в северной части штата, столярничал на заказ для возводимых на берегах озера Никель домов, и вполне мог проезжать по участку Бони утром и вечером, присмотреть и, если что, починить. Овцы скоро успокоились. Трава под дубами Аркадии была сочная, и каждой нашлось уютное местечко в тени; они расположились как сборище знаменитостей, на почтительном удалении друг от друга. Споффорд засмотрелся на них.
Ты не станешь классическим пастухом, говорил Пирс, пока не ешь желуди и не влюблен.
— То есть хлеб из желудей, — уточнял Пирс. — Думаю, что не сами желуди.
— Угу, — отвечал Споффорд в полной уверенности, что тот морочит ему голову. Вот еще, желуди.
Скромные гости на раздольном луговом празднике, овцы потихоньку брели вперед, и он брел за ними. Показался дом, бурый, многоугольный, крытый тисом и рододендроном; пустые башни, покрытые волнистыми листами розовой и голубой черепицы. Такие дома его мать почему-то называла Домом Спящей Красавицы.
Тот дом, который он сам строил наверху в цветистом горном саду, будет не таким; ничего таинственного, все просто и понятно с первого взгляда. Этим летом расчистить место, разметить и залить фундамент. Будет чем заняться долгими светлыми вечерами.
Он ничегошеньки не понимал в любви; то, что люди подразумевали под словом «влюбиться», всегда его озадачивало и раздражало. Казалось, что они имеют в виду какой-то взлет. То, что знал он, было совсем другое, нечто, появляющееся постепенно, услуга за услугу; пока не видишь, куда ступить, ты и не делаешь следующего шага, но если уж возможность появилась, шагаешь — и все.
Неподалеку от дома он нашел дерево, под которым можно было удобно расположиться, сел и закинул обутые в высокие кроссовки ноги одна на другую. Надо твердо встать на ноги, на все четыре, как приземляется кошка, а потом посмотреть, куда эти ноги тебя сами вынесут. Именно так и нужно поступить. Он достал из кармана старенькую немецкую губную гармонику, сдул с нее налипший сор и прислушался к той мелодии, которая уже зачиналась где-то внутри.
Это было как раз тогда, когда солнце дошло до середины своего привычного пути и Пирс Моффет в доме Феллоуза Крафта в Каменебойне перевернул и положил в левую стопку последнюю страницу рукописи Крафта и откинулся на жесткую спинку стула (как только мог Крафт проводить в нем по многу часов подряд?), стоявшего перед письменным столом.
Он прикурил сигарету, а затем долго сидел неподвижно, держа ее в руке и глядя, как поднимается дым непрерывной разветвляющейся лентой, вторя теплу, поднимавшемуся снизу вверх по животу Пирса. Он знал теперь, что вся его жизнь до этого момента, религия, в которой он был рожден, истории, которые он слушал, сочинял и рассказывал, образование, которое получал или не получал, книги, которые ему выпадало прочесть, его интерес к истории и цветные даты, которыми он сей интерес подпитывал, наркотики, которые он принимал, мысли, которые приходили ему в голову, — все они готовили его вовсе не к тому, чтобы написать книгу (как то ему казалось раньше), а к тому, чтобы книгу прочесть. Вот эту. Именно ее он жаждал когда-то встретить, раскрывая все те книги, которые брал в руки, — ожидая от каждой из них, что она окажется той самой, которая ему нужна, его личной книгой.
Потому что эта книга не отличалась от его собственной книги — она тоже была незаконченной (а потому до сих пор и не начатой); а потому и его собственная жизнь казалась такой же ненаписанной книгой, книгой, которую, впрочем, и невозможно написать, — другое издание, название то же. Непонятное заглавие, говаривала Джулия, и трудно встроить в классификатор.
Он посмотрел на неровную стопку листов, перевернутых, но не забытых. Какому читателю предназначал Крафт свою книгу, спросил он себя, кто, по его мнению, захотел бы прочесть ее? Может статься, никто — потому она и лежала в столе безмолвно, незаконченная, неопубликованная, лежала в ожидании своего единственного предполагаемого читателя.
А ведь ее нельзя назвать хорошей книгой, думал Пирс, если судить с точки зрения беллетристики; это философский роман, отстраненный, экстравагантный, в нем не чувствуется жизни, такой, какой она должна была протекать в то время — какой она и была, если говорить о нашем мире, о том единственном, в котором, если отбросить все метафоры, мы все и живем, — взаправду и всерьез. Персонажи похожи на голодных призраков, без той яркой живой завершенности, которую Пирс помнил по другим вещам Крафта, вроде «Надкушенных яблок» или той, другой, про Валленштейна. Десятки исторических личностей — и, насколько Пирс мог судить, ни одного вымышленного персонажа, за исключением самых незначительных; большие и малые события, в которых они действительно принимали участие, все превращены в зимнюю сказку вымышленными скрытыми причинами, которые ими якобы руководят: родовые потуги и предсмертная агония эпох, смертельные схватки могучих волшебников, действия демонов, христовы слезы, веления звезд.