Потому что эта книга не отличалась от его собственной книги — она тоже была незаконченной (а потому до сих пор и не начатой); а потому и его собственная жизнь казалась такой же ненаписанной книгой, книгой, которую, впрочем, и невозможно написать, — другое издание, название то же. Непонятное заглавие, говаривала Джулия, и трудно встроить в классификатор.
Он посмотрел на неровную стопку листов, перевернутых, но не забытых.
Какому читателю предназначал Крафт свою книгу, спросил он себя, кто, по его мнению, захотел бы прочесть ее? Может статься, никто — потому она и лежала в столе безмолвно, незаконченная, неопубликованная, лежала в ожидании своего единственного предполагаемого читателя.
А ведь ее нельзя назвать хорошей книгой, думал Пирс, если судить с точки зрения беллетристики; это философский роман, отстраненный, экстравагантный, в нем не чувствуется жизни, такой, какой она должна была протекать в то время — какой она и была, если говорить о нашем мире, о том единственном, в котором, если отбросить все метафоры, мы все и живем, — взаправду и всерьез. Персонажи похожи на голодных призраков, без той яркой живой завершенности, которую Пирс помнил по другим вещам Крафта, вроде «Надкушенных яблок» или той, другой, про Валленштейна. Десятки исторических личностей — и, насколько Пирс мог судить, ни одного вымышленного персонажа, за исключением самых незначительных; большие и малые события, в которых они действительно принимали участие, все превращены в зимнюю сказку вымышленными скрытыми причинами, которые ими якобы руководят: родовые потуги и предсмертная агония эпох, смертельные схватки могучих волшебников, действия демонов, христовы слезы, веления звезд.
Нет, нет, нет, говорил он Джулии, нет, все эти розенкрейцеры, хранящие свои тайные истории, передавая их через века зашифрованными в книгах, где все означает противоположное тому, что написано, и пытающиеся повлиять на судьбы империи, таясь за тронами королей и Пап, — и всякие прочие тайные общества, вольные каменщики, иллюминаты — вовсе не являлись движущей силой истории. Неужели ты не видишь, говорил он ей, правда на самом деле куда интереснее: тайные общества не обладали в исторической действительности реальной силой, но представление о том, что тайные общества обладают ею, действительно обладало такой силой.
И все-таки.
Все-таки.
Допиши-ка это, а? В отличие от Истории, историям нужны концовки; странички с пометками в финале рукописи Крафта только уводили повесть еще дальше, громоздя годы, книги, героев, которых хватило бы (показалось Пирсу при беглом просмотре), чтобы наполнить еще два, даже три тома — но так и не добраться до финала.
Но ведь Пирс мог додумать финал, мог. Придумать, как после великой перемены все кончилось — Ноев потоп, буря перемен, сметающая прочь весь старый мир, шторм, состоящий из Тридцатилетней войны, из tercios, Валленштейна, из огня и меча; Разума, Декарта, Питера Рамуса, Бэкона и из Неразумия тоже, из ведьм, горевших у столбов, — потом все это было сметено и ушло в безвозвратность, сокрылись розенкрейцеровы братья; Камень, Чашу, Крест и Розу — все снесло как ветром; он мог представить, как под закопченным, черным как смоль небом (рассвет должен заняться, но где-то в другом месте, в другое время) они все собираются, герои тогдашнего века, который к тому времени уже стал переходить в область воображения, их созывает по одному старик с белой как молоко бородой и со звездой во лбу. Собрались. А теперь пойдемте, так как наше время прошло. Один за другим, из мастерских и карстовых пещер Праги, философских садов Гейдельберга, келий и дворцов Рима, Парижа и Лондона. Все кончено. И куда им податься? Рассвет приносит ветер; они ступают на палубу стоящего на якоре корабля, паруса которого уже наполняются, на них начертан знак Рака. Их путь лежит куда-то дальше, в белый город на самом дальнем востоке, опять в безымянную страну. Вперед!
Пирс вдруг почувствовал, что вот-вот заплачет.
Господи боже мой, подумал он, когда слезы отступили, боже мой, где это во мне таилось, откуда накатило — и скрутило вот так, совершенно внезапно, как по мановению руки. Он вытер глаза рубашкой, поочередно левым и правым плечом и, пытаясь унять трепет в груди, стал смотреть в окошко со средником. Снаружи Роузи Расмуссен и ее дочка ухаживали за заброшенным садиком Крафта. Сэм тоже плакала.
Почему я обязан жить в двух мирах, вопрошал Пирс, почему. Неужели мы все живем в этих двух мирах, в мире внешнем, который реален, но чужд нам, и мире внутреннем, который имеет смысл и вызывает слезы сопереживания у нас, когда мы входим в него, — или только на мою долю выпала эта напасть.
Он встал. Подровнял стопку бумаги, оставленную покойным Крафтом, и вложил ее обратно в коробку.
Конечно, все это неправда. Конечно, неправда. Потому что если сейчас — тот самый момент, когда это стало правдой, так и это мгновение мимолетно; а стоит ему пройти, и вся эта крафтова история станет не только небывалой, но такой, которая никогда и не могла на реальность претендовать. Пока мир вертится, нет способа сохранить эти вставленные одна в другую истории; цепляясь друг за друга, они ускользают в область чистого вымысла — фальшивый Эгипет Гермеса, фальшивый Гермес Бруно, фальшивый Бруно Крафта; фальшивая мировая история самого Пирса, двери, которые, распахнувшись однажды, тут же могли и закрыться одна за другой — смыкающийся коридор в расцвеченные столетия.
Трещина закрывалась; может, этот год — последний, когда это еще можно хотя бы почувствовать, последним может быть даже этот месяц, и, коль скоро она закроется, оттуда уже не придет облеченный доверием посланник (лишь я избег, чтоб возвестить тебе), ведь посланник тоже будет фикцией, навязчивой идеей, представлением.
Момент перемены, значимый для Пирса миг, тоже не должен был пережить самой по себе происшедшей с миром перемены, вот и все. Вместе со всеми прочими, равными ему моментами, он вернулся в привычный мир, в мир, который здесь и сейчас, который всегда под рукой, который отныне и во веки веков будет вытравливать за корму бесконечную череду одинаковых с виду моментов, один за другим, один ничем не лучше другого, во веки веков.
Да.
Если не принимать во внимание того обстоятельства, что отныне и во веки веков, не часто, но время от времени те, кто сможет пережить такого рода момент, будут испытывать острое ощущение, что их жизнь распалась надвое, что детство их, дальняя его часть, находится не только в прошлом, но и в совершенно другом мире: печальная уверенность — доказательств в пользу которой нельзя предоставить или даже просто представить себе, — что вещи, из которых состояло детство: апельсин сорта «нехи» и испачканные кроссовки, звуки мессы, книжки по географии, комиксы, города и поселки, собаки, камни, розы, — ничуть не похожи на те, из которых состоит нынешний мир.
Пирс вышел из кабинета и, пройдя через темный дом, выбрался на яркий полуденный свет. Незаметно, но непрерывно, со скоростью в одну секунду за секунду, мир превращался из того, каким был, в тот, каким должен стать. Роузи, сдвинув шляпу на затылок, посмотрела на выходящего из дома Пирса, Сэм перестала хныкать; Споффорд в Аркадии поднял инструмент, приготовившись играть.
— Закончил, — сказал Пирс. — Все закончил.
— Мы тоже, — ответила Роузи и показала ему, что они набрали у Крафта в саду: огромные охапки цветов, которые могли так и осыпаться незамеченными, роскошные маки и розы, круглые маргаритки, лилии и синие люпины.